Забавно, что считается, будто бы люди никогда в мировой истории не трудились так много, как в викторианскую эпоху, но Чарльз Дарвин умудрился всю эту трудовую этику проигнорировать, работал всего по четыре часа в день и на собственную эффективность как-то не жаловался.
—
«После утренней прогулки и завтрака Дарвин был в своем кабинете к восьми и работал ровно полтора часа. В девять тридцать он начинал читать утреннюю почту и писать письма. Даун находился достаточно далеко от Лондона, чтобы не ждать случайных посетителей, но достаточно близко, чтобы утренняя почта могла доходить до корреспондентов и коллег в городе всего за несколько часов. В десять тридцать Дарвин возвращался к более серьезной работе, иногда переходя для этого в вольер для птиц, оранжерею или в одну из других построек, где он проводил свои эксперименты. К полудню он объявлял: «На сегодня я хорошо поработал», и отправлялся в долгую прогулку по Сандуолку — по тропе, которую он проложил вскоре после покупки Даун-хауса. [...] Через час или чуть больше Дарвин возвращался, обедал и снова отвечал на письма. В три он уходил подремать; через час вставал, снова гулял по Сандуолку, затем оставался работать в своем кабинете до пяти тридцати, после чего присоединялся к своей жене Эмме и остальной семье за ужином. В таком режиме он написал девятнадцать книг, в том числе справочники, посвященные вьющимся растениям, ракушкам и прочим объектам, в том числе скандальное «Происхождение человека» и «Происхождение видов» — вероятно, самую известную книгу в истории науки, которая до сих пор влияет на то, как мы думаем о природе и самих себе.
[...] Жизнь Дарвина вращалась вокруг науки. Еще со студенческих лет Дарвин посвятил себя научному коллекционированию, исследованиям и, в конце концов, теоретическим изысканиям. Он и Эмма уехали из Лондона, чтобы иметь больше места для воспитания семьи и больше места — во всех смыслах этого слова — для науки. Даун-Хаус дал ему достаточно места для лабораторий и оранжерей, а сельская местность дала тишину и покой, необходимые для работы. Однако его дни не кажутся нам очень занятыми. Время, которое мы классифицируем как «рабочее», состоит из трех периодов по девяносто минут. Если бы он был профессором в университете сегодня, его бы не взяли в штат. Если бы он работал в компании, его бы уволили в течение недели».
(Alex Soojung-Kim Pang. Rest. 2016)
—
«После утренней прогулки и завтрака Дарвин был в своем кабинете к восьми и работал ровно полтора часа. В девять тридцать он начинал читать утреннюю почту и писать письма. Даун находился достаточно далеко от Лондона, чтобы не ждать случайных посетителей, но достаточно близко, чтобы утренняя почта могла доходить до корреспондентов и коллег в городе всего за несколько часов. В десять тридцать Дарвин возвращался к более серьезной работе, иногда переходя для этого в вольер для птиц, оранжерею или в одну из других построек, где он проводил свои эксперименты. К полудню он объявлял: «На сегодня я хорошо поработал», и отправлялся в долгую прогулку по Сандуолку — по тропе, которую он проложил вскоре после покупки Даун-хауса. [...] Через час или чуть больше Дарвин возвращался, обедал и снова отвечал на письма. В три он уходил подремать; через час вставал, снова гулял по Сандуолку, затем оставался работать в своем кабинете до пяти тридцати, после чего присоединялся к своей жене Эмме и остальной семье за ужином. В таком режиме он написал девятнадцать книг, в том числе справочники, посвященные вьющимся растениям, ракушкам и прочим объектам, в том числе скандальное «Происхождение человека» и «Происхождение видов» — вероятно, самую известную книгу в истории науки, которая до сих пор влияет на то, как мы думаем о природе и самих себе.
[...] Жизнь Дарвина вращалась вокруг науки. Еще со студенческих лет Дарвин посвятил себя научному коллекционированию, исследованиям и, в конце концов, теоретическим изысканиям. Он и Эмма уехали из Лондона, чтобы иметь больше места для воспитания семьи и больше места — во всех смыслах этого слова — для науки. Даун-Хаус дал ему достаточно места для лабораторий и оранжерей, а сельская местность дала тишину и покой, необходимые для работы. Однако его дни не кажутся нам очень занятыми. Время, которое мы классифицируем как «рабочее», состоит из трех периодов по девяносто минут. Если бы он был профессором в университете сегодня, его бы не взяли в штат. Если бы он работал в компании, его бы уволили в течение недели».
(Alex Soojung-Kim Pang. Rest. 2016)
Природа настолько очистилась, что в этот канал вернулся Ролан Барт. Кажется, с ещё более эзотерическими комментариями, чем раньше.
Откуда берётся дереализация? Влюблённый всегда существует в естественной оппозиции к миру, ибо мир требует подчинения общим правилам, требует участия субъекта в игре властных иерархий. Любовь же, как воображаемое, всегда формируется вокруг двоицы — Я и ТЫ, это переживание предельной субъектности через взгляд Другого, ведь только ОН, как волшебное зеркало, может сосредоточить на вас своё абсолютное внимание, каждый ваш жест сделать неповторимым, только он может превратить вас в почти священный идол (почти, потому что в ответ от вас требуется стать одержимым слугой). Для мира здесь почти не остаётся места, даже когда я гуляю по улице и вижу Колюша, он оказывается важен мне лишь потому, что я могу, хотя бы в своей фантазии, поделиться уникальным впечатлением с тем Другим, кто в этот момент будто бы находится рядом.
Мир, в той степени, в которой он является языком, не терпит ничего уникального и пытается втиснуть влюблённого в устойчивый стереотип, сделать все его переживания адекватными языку, то есть представить безумие влюблённого, как что-то нормальное, что, разумеется, тут же вызывает резкое отторжение, чувство будто его репрессируют. Для этого не требуется прикладывать слишком много усилий, эго, вошедшее во вкус — хрупкая вещь. В мире влюблённого всё, что направлено не на тебя, направлено против тебя: любое правило или попытка описания сокращают значимость твоей субъектности и уникальность твоего переживания.
• Дереальность
#барт_фрагменты
Откуда берётся дереализация? Влюблённый всегда существует в естественной оппозиции к миру, ибо мир требует подчинения общим правилам, требует участия субъекта в игре властных иерархий. Любовь же, как воображаемое, всегда формируется вокруг двоицы — Я и ТЫ, это переживание предельной субъектности через взгляд Другого, ведь только ОН, как волшебное зеркало, может сосредоточить на вас своё абсолютное внимание, каждый ваш жест сделать неповторимым, только он может превратить вас в почти священный идол (почти, потому что в ответ от вас требуется стать одержимым слугой). Для мира здесь почти не остаётся места, даже когда я гуляю по улице и вижу Колюша, он оказывается важен мне лишь потому, что я могу, хотя бы в своей фантазии, поделиться уникальным впечатлением с тем Другим, кто в этот момент будто бы находится рядом.
Мир, в той степени, в которой он является языком, не терпит ничего уникального и пытается втиснуть влюблённого в устойчивый стереотип, сделать все его переживания адекватными языку, то есть представить безумие влюблённого, как что-то нормальное, что, разумеется, тут же вызывает резкое отторжение, чувство будто его репрессируют. Для этого не требуется прикладывать слишком много усилий, эго, вошедшее во вкус — хрупкая вещь. В мире влюблённого всё, что направлено не на тебя, направлено против тебя: любое правило или попытка описания сокращают значимость твоей субъектности и уникальность твоего переживания.
• Дереальность
#барт_фрагменты
вообще конечно
Природа настолько очистилась, что в этот канал вернулся Ролан Барт. Кажется, с ещё более эзотерическими комментариями, чем раньше. Откуда берётся дереализация? Влюблённый всегда существует в естественной оппозиции к миру, ибо мир требует подчинения общим…
Барта тревожит тенденция вытеснения любовного дискурса из социального порядка. Зона интимных переживаний, очерченная когда-то Руссо, вдруг становится проницаемой для социального мышления. Пространство Я и ТЫ размывается и становится местом идеологической борьбы. Сожрав весь мир, идеология устремляется к телу и дальше, внутрь самого Я, политизируя интимное. Так любовный дискурс заменяется дискурсом социальным (в том числе и отсюда в языке сегодня возникают все эти странноватые формулировки: партнёрство, родитель 1/2, трансгендерные местоимения и т.д.).
Романтическое в любви отторгается и осуждается как безответственность перед лицом общества, а человек и рад сдать этот бастион, ведь чувство беззащитности, которое открывается влюблённому, обычно сопровождается болью сращивания с чужой субъектностью. Средний уровень истончается, остаётся только Я и ОБЩЕЕ, ситуаций, в которых можно было бы сказать МЫ, становится всё меньше.
По этой же схеме, кстати, происходит и вытеснение человека из современной политики. С одной стороны постоянно утверждается идея человеческого индивидуализма (от практики «заботы о себе», слогана «моё тело — моё дело», и до самого основания модерна, откуда всё ещё слышится «cogito ergo sum»), но с другой, участие в общем деле будто бы нормализует, репрессирует субъектность, в котором личное Я подменяется на политическое МЫ. В итоге получается, что это МЫ переносится с практик совместной на практики общей жизни, то есть той воображаемой общности, к которой причисляет себя субъект, будь то нация, государство или же человечество. То есть такой жизни, в которой существовать можно лишь символически. В этом отношении романтическая любовь — это, вероятно, последнее, что противостоит массовой де/политизации.
• Дереальность
#барт_фрагменты
Романтическое в любви отторгается и осуждается как безответственность перед лицом общества, а человек и рад сдать этот бастион, ведь чувство беззащитности, которое открывается влюблённому, обычно сопровождается болью сращивания с чужой субъектностью. Средний уровень истончается, остаётся только Я и ОБЩЕЕ, ситуаций, в которых можно было бы сказать МЫ, становится всё меньше.
По этой же схеме, кстати, происходит и вытеснение человека из современной политики. С одной стороны постоянно утверждается идея человеческого индивидуализма (от практики «заботы о себе», слогана «моё тело — моё дело», и до самого основания модерна, откуда всё ещё слышится «cogito ergo sum»), но с другой, участие в общем деле будто бы нормализует, репрессирует субъектность, в котором личное Я подменяется на политическое МЫ. В итоге получается, что это МЫ переносится с практик совместной на практики общей жизни, то есть той воображаемой общности, к которой причисляет себя субъект, будь то нация, государство или же человечество. То есть такой жизни, в которой существовать можно лишь символически. В этом отношении романтическая любовь — это, вероятно, последнее, что противостоит массовой де/политизации.
• Дереальность
#барт_фрагменты
Двигаться хорошо с запасом большой тишины в душе; например, путешествовать. Тогда все кажется ярко, осмысленно, все укладывается в хороший результат.
Но и «сидеть на месте» хорошо только с запасом большого движения в душе. Кант всю жизнь сидел но у него было в душе столько движения, что от «сидения» его двинулись миры
(Розанов. Уединённое)
Telegram
разнообразие глаз
Филиппино Липпи. Встреча Анны и Иоакима. Фрагмент. 1497
Почему-то кажется, что в тот день Лаура взглянула на Петрарку именно так.
—
И заодно напоминаю про свой канал с картинками. Там их скопилось уже довольно.
—
И заодно напоминаю про свой канал с картинками. Там их скопилось уже довольно.
Граница, которую проводит Барт, проходит по способности субъекта адекватно воспринимать языком давление мира. Но что, если дать этой схеме дополнительное измерение, которое бы показывало не только как субъект относится к миру, но и как мир соотносится с субъектом (а это не одно и то же)? Тогда, переживая истерическую искажённость или шизоидную отчуждённость по отношению к миру, сам мир предстаёт перед человеком либо в символической, либо в эмпирической формах. Тут на ум сразу приходит старое фрейдовское противопоставление психоза и невроза, которое, кажется, неплохо соотносится с изначальным разграничением.
Вовлекаясь во всю эту игровую комбинаторику, схему можно заполнять и дальше, главное не забывать, что к современной психологии это всё, конечно, не имеет никакого отношения. Я вот произвольно заполнил и структура вышла довольно занимательная.
• Дереальность
#барт_фрагменты
Вовлекаясь во всю эту игровую комбинаторику, схему можно заполнять и дальше, главное не забывать, что к современной психологии это всё, конечно, не имеет никакого отношения. Я вот произвольно заполнил и структура вышла довольно занимательная.
• Дереальность
#барт_фрагменты
Forwarded from провода+болота
безблагодатная цифровизация культурного наследия
база
У Гегеля в «Философии права» есть три сословия (параграфы 203-205):
1) субстанциальное: возделывает землю, живёт в её ритмах, собственничает.
2) промышленное: трудится, ремесленничает, фабрикует, рефлексирует, промышляет.
3) всеобщее: не трудится, за всеми присматривает, всех охраняет.
это модельные фигуры сословий, хотя Гегель и приводит конкретные примеры, не стоит воспринимать их совсем буквально (хотя это полезно, чтобы разобраться, например, с тем как он понимает частную собственность, но я делаю оговорку чтобы мой текст не выглядел как ликбез по Гегелю или сословиям).
Между сословиями сложные отношения. Я для себя поняла их как диалектику благодати.
У первого сословия есть благо, которое ему дано. Нужно иногда применять технику (сбора урожая, подати с крестьян, а также лопату). Системно трудиться не нужно.
У промышленного — благодати маловато. Приходится в поте лица добывать благо. И потом благо распределять, а главное — постоянно переживать над его формой и местом в мире. Этот труд по уточнению формы (между благодатью и техникой) мы зовём культурой.
Всеобщее сословие — это охранники. Ну как в супермаркетах. Их работа — напоминать о том, что благо есть, и может быть дано. Но за деньги или иные формы участия в общей жизни.
(супермаркет с охранником и автоматическими кассами — яркий пример нашего приближения к концу истории, но одновременно — её нового виточка)
———
при чём тут цифровизация культурного наследия?
Допустим, есть у нас объект или процесс культуры.Рукопись. Или даже музей. Или лопата старинная. Есть его хранители-пользователи (сословие 1). Раньше они были его фабрикантами (сословием 2). Иногда они же — своё наследие и стерегут. Но уже не рефлексируют (иначе оно ещё не наследие).
Приходят новые суровые времена. Так называемая цифровизация. Переезд в новую форму. Приходится делать благо — предметом рыночного обмена, в худшем случае — грантов. Но это значит для людей-хранителей — отказываться от прежней роли: субстанциальной. А новая сама по себе не приходит. Она принципально другая.
Ведь там, где есть благодать — труд не нужен. Нужно, наоборот, его избегать, так как сила культуры (как наследия) — в её чистой потенциальности и принципиальной нефрагментарности.
Как говорит русская интеллигенция: «если надо объяснять, то не надо объяснять». Типа оно само как-то будет дано.
Короче, вы понимаете? Цифровизация по определению безблагодатна. Более того, она возвещает такой триумф техники и промышления, что требует перетряхивать всю общественную, простигосподи, структуру.
—
Но есть и хорошие новости. Любая подобная трансформация была в своё время ужасом и кошмаром. А сейчас мы холим её, лелеем и навещаем в музеях и архивах — уважая возраст и культурный статус.
А все эти Маски и Альтманы — скоро будут в музее науки и техники. Правда, логика прогулки по этому музею будет немножко другой. Немузейной. А вот какой — мы, слава богу, понятия не имеем.
база
У Гегеля в «Философии права» есть три сословия (параграфы 203-205):
1) субстанциальное: возделывает землю, живёт в её ритмах, собственничает.
2) промышленное: трудится, ремесленничает, фабрикует, рефлексирует, промышляет.
3) всеобщее: не трудится, за всеми присматривает, всех охраняет.
это модельные фигуры сословий, хотя Гегель и приводит конкретные примеры, не стоит воспринимать их совсем буквально (хотя это полезно, чтобы разобраться, например, с тем как он понимает частную собственность, но я делаю оговорку чтобы мой текст не выглядел как ликбез по Гегелю или сословиям).
Между сословиями сложные отношения. Я для себя поняла их как диалектику благодати.
У первого сословия есть благо, которое ему дано. Нужно иногда применять технику (сбора урожая, подати с крестьян, а также лопату). Системно трудиться не нужно.
У промышленного — благодати маловато. Приходится в поте лица добывать благо. И потом благо распределять, а главное — постоянно переживать над его формой и местом в мире. Этот труд по уточнению формы (между благодатью и техникой) мы зовём культурой.
Всеобщее сословие — это охранники. Ну как в супермаркетах. Их работа — напоминать о том, что благо есть, и может быть дано. Но за деньги или иные формы участия в общей жизни.
(супермаркет с охранником и автоматическими кассами — яркий пример нашего приближения к концу истории, но одновременно — её нового виточка)
———
при чём тут цифровизация культурного наследия?
Допустим, есть у нас объект или процесс культуры.Рукопись. Или даже музей. Или лопата старинная. Есть его хранители-пользователи (сословие 1). Раньше они были его фабрикантами (сословием 2). Иногда они же — своё наследие и стерегут. Но уже не рефлексируют (иначе оно ещё не наследие).
Приходят новые суровые времена. Так называемая цифровизация. Переезд в новую форму. Приходится делать благо — предметом рыночного обмена, в худшем случае — грантов. Но это значит для людей-хранителей — отказываться от прежней роли: субстанциальной. А новая сама по себе не приходит. Она принципально другая.
Ведь там, где есть благодать — труд не нужен. Нужно, наоборот, его избегать, так как сила культуры (как наследия) — в её чистой потенциальности и принципиальной нефрагментарности.
Как говорит русская интеллигенция: «если надо объяснять, то не надо объяснять». Типа оно само как-то будет дано.
Короче, вы понимаете? Цифровизация по определению безблагодатна. Более того, она возвещает такой триумф техники и промышления, что требует перетряхивать всю общественную, простигосподи, структуру.
—
Но есть и хорошие новости. Любая подобная трансформация была в своё время ужасом и кошмаром. А сейчас мы холим её, лелеем и навещаем в музеях и архивах — уважая возраст и культурный статус.
А все эти Маски и Альтманы — скоро будут в музее науки и техники. Правда, логика прогулки по этому музею будет немножко другой. Немузейной. А вот какой — мы, слава богу, понятия не имеем.
Где «вещи»? А вещей-то и нет. В противопоставлении субъекта и мира вещь потерялась, закатилась под шкаф. Речь Барта тут же соскальзывает к «ребяческой изнанке». Но как же так, а разве все те мириады предметов, что суетятся вокруг нас — это не вещи?
Мир существует как совокупность предметов (букв. того, что предстоит перед нами), но не вещей. Так obiectus отличается от res, а Gegenstand от Ding. Будучи всего лишь организованной материей, не имеющей самодостаточной сущности, предмет легко становится проводником человеческой субъектности, вещь же возникает только там, где в отрыве от опыта и ценностей этого субъекта, она будто бы не теряет собственной цели.
«Единственную вещь, которую я от тебя имею, — это маленькая прядь твоих волос, которую я храню как святыню». Но это «Я» вдруг по нелепому случаю погибает на дуэли, и вся святость пущена по ветру, нет больше того, кто мог бы ощутить её присутствие.
• Дереальность
#барт_фрагменты
Мир существует как совокупность предметов (букв. того, что предстоит перед нами), но не вещей. Так obiectus отличается от res, а Gegenstand от Ding. Будучи всего лишь организованной материей, не имеющей самодостаточной сущности, предмет легко становится проводником человеческой субъектности, вещь же возникает только там, где в отрыве от опыта и ценностей этого субъекта, она будто бы не теряет собственной цели.
«Единственную вещь, которую я от тебя имею, — это маленькая прядь твоих волос, которую я храню как святыню». Но это «Я» вдруг по нелепому случаю погибает на дуэли, и вся святость пущена по ветру, нет больше того, кто мог бы ощутить её присутствие.
• Дереальность
#барт_фрагменты
Любовный дискурс выключен из социального пространства, он находится на изнанке светского, так как признаёт только единичную захваченность Другим. Чувства человека, влюблённого одновременно во многих, ощущаются фальшивыми, как и бесконтрольный промискуитет, который уже больше фетиш, социальная практика, чем любовь.
Вообще, романтическая влюблённость никогда не была так почитаема и важна, как в эпоху торжества либерального индивидуализма: ни в далёкие времена господства родовых связей, ни в современном мире массовых идеологий. Никогда личным связям между мужчиной и женщиной не отводилось так много внимания в культуре и, видимо, вместе со смертью либерального субъекта, ещё долго не будет.
• Докучные
#барт_фрагменты
Вообще, романтическая влюблённость никогда не была так почитаема и важна, как в эпоху торжества либерального индивидуализма: ни в далёкие времена господства родовых связей, ни в современном мире массовых идеологий. Никогда личным связям между мужчиной и женщиной не отводилось так много внимания в культуре и, видимо, вместе со смертью либерального субъекта, ещё долго не будет.
• Докучные
#барт_фрагменты
Старые цитаты в новом контексте.
(блж. Августин. Исповедь. XVIII, 29).
Если человек, знакомый с этими старыми правилами относительно звуков или обучающий им, произнесет вопреки грамматике слово homo без придыхания в первом слоге, то люди возмутятся больше, чем в том случае, если, вопреки заповедям Твоим, он, человек, будет ненавидеть человека.
(блж. Августин. Исповедь. XVIII, 29).
Этот «дневник резонансов» хорошо освоил Джойс, когда подсунул Леопольду Блуму утреннюю корреспонденцию. В ней главный герой обнаружил письмо для своей жены, ничем не примечательное кроме одной маленькой детали — написания имени адресата.
Обращение «миссис Мэрион» означает, что пренебрегая формальным обращением «миссис Леопольд Блум», автор этого письма обращается к чужой жене как к свободной женщине. Ничтожное событие, которое с каждой секундой резонирует в душе героя всё сильнее. Сначала дерзким становится почерк, потом ему кажутся странными ответы Молли, потом внутри начинается истерика. Джойс мог бы развернуть это переживание в длинный монолог или скандал, но он этого не делает, потому что отказывается от роли Другого, который должен драматически оформить эту ревность. Вместо этого он показывает как устроен дневник резонансов влюблённого — в нём мало понятного. Мысли об измене вторгаются в текст случайно, Леопольд всё время соскальзывает в них. Вот он думает о своей дочери и в ту же секунду вдруг:
Блум не способен складно описать любовную драму, которую он раздул из одной крохотной детали, а Джойс продолжает не вмешиваться. Со стороны подобная подозрительность любому показалась бы глупостью. Так, пытаясь описать причину своей ревности, нам часто в процессе проговаривания становится понятна её ничтожность, хотя невысказанной она казалась совершенно обоснованной. Язык становится способом остранения собственной субъективности.
• Драма
#барт_фрагменты
Открытка и два письма на полу в прихожей. Он, наклонившись, поднял. Миссис Мэрион Блум. Стремительный ритм сердца резко упал. Дерзкий почерк. Миссис Мэрион.
Обращение «миссис Мэрион» означает, что пренебрегая формальным обращением «миссис Леопольд Блум», автор этого письма обращается к чужой жене как к свободной женщине. Ничтожное событие, которое с каждой секундой резонирует в душе героя всё сильнее. Сначала дерзким становится почерк, потом ему кажутся странными ответы Молли, потом внутри начинается истерика. Джойс мог бы развернуть это переживание в длинный монолог или скандал, но он этого не делает, потому что отказывается от роли Другого, который должен драматически оформить эту ревность. Вместо этого он показывает как устроен дневник резонансов влюблённого — в нём мало понятного. Мысли об измене вторгаются в текст случайно, Леопольд всё время соскальзывает в них. Вот он думает о своей дочери и в ту же секунду вдруг:
Сожаление и потерянность, нарастая, смутной волной расползались вниз по спине. Да, случится. Помешать. Бесполезно: что сделаешь! Девичьи губы, нежные, легкие. Случится то же. Он чувствовал, как волна потерянности охватывает его. Бесполезно тут что-то делать. Губы целуют, целующие, целуемые. Женские губы, полные, клейкие.
Блум не способен складно описать любовную драму, которую он раздул из одной крохотной детали, а Джойс продолжает не вмешиваться. Со стороны подобная подозрительность любому показалась бы глупостью. Так, пытаясь описать причину своей ревности, нам часто в процессе проговаривания становится понятна её ничтожность, хотя невысказанной она казалась совершенно обоснованной. Язык становится способом остранения собственной субъективности.
• Драма
#барт_фрагменты
Настоящий-то судья должен знать, кого подвести под закон, кого нет. Если всех нас под закон подводить, так никто прав не будет, потому мы на каждом шагу закон переступаем. И тебя, и меня, и его, надо всех в Сибирь сослать. Выходит, что под закон-то всякого подводить нельзя, а надо знать кого.
— Островский. «Пучина».
Таганский районный суд города М.
оштрафовал кинокомпанию N.
на 1 млн рублей
из-за показа сериала с нетрадиционным выражением чувств.
При анализе сериала суд «учёл классификацию поцелуев», согласно которой поцелуи бывают социальные и чувственные.
Последние делятся на:
— поцелуи ласки
— поцелуи нежности
— поцелуи уважения
— поцелуи любви
— поцелуи смерти
— поцелуи вечности
— поцелуи мира
— поцелуи войны
— поцелуи белого яда
— поцелуи, оставляющие след алой помады
— поцелуи тугие и душные
— поцелуи пустые воздушные
— поцелуи волшебные,
пробуждающие от вечного сна
— поцелуи беспечные
— поцелуи звонкие как струна
— поцелуи стоп небесного императора
— поцелуи стоп нефритового императора
— поцелуи стоп драконьего императора
— поцелуи, указывающие дорогу во тьме
— поцелуи на какой-то космической высоте
— поцелуи засекреченные
— поцелуи никем не замеченные
— поцелуи онтологические
— поцелуи хонтологические
— поцелуи с простудой
— поцелуи с извинениями за недомытую посуду
— поцелуи в священной роще
— поцелуи незыблемой мощи
— поцелуи испанские
— поцелуи британские
— поцелуи германские
— поцелуи русские
— поцелуи французские
— когда язык вводится в рот и вращается во рту партнёра;
— когда во рту партнёра введенный язык
начинает скользить по нёбу;
— когда язык скользит по зубам и заходит партнёру за щеку;
— когда посасывание губы партнёра
заканчивается коротким введением языка в рот,
и язык во рту совершает небольшой поворот;
К ним также можно добавить поцелуи:
— изысканные
— царские
— жалящие
— жалеющие
— колюще-режущие
(как видите, подзаконными актами классификация поцелуев разработана досконально)
— поцелуи там, где больше всего щекотно
— поцелуи без любви, но приятные и комфортные
— поцелуи, после которых ничего непонятно
— поцелуи, после которых вполне вероятно
забеременеть
— поцелуи школьников
— поцелуи покойников отправляющие в последний путь
— поцелуи любовников
— поцелуи ещё какие-нибудь
— поцелуи чёрные алхимические
— поцелуи бессовестно-империалистические
— поцелуи Петра
— поцелуи Иуды
— поцелуи разбитой судьбы
— поцелуи страшные, как приближение чёрной зубастой дыры
— поцелуи на ясном русском морозе
— поцелуи не бегу из окна паровоза
— поцелуи кристаллические
— поцелуи механические
— прочие поцелуи неорганические
— поцелуи злата
— поцелуи серебра
— поцелуи порождающие возникновение
какого-то нового, неведомого вещества
свойства его непонятны,
оно блестит и излучает свет
период полураспада одного поцелуя
составляет
примерно
440 лет
оштрафовал кинокомпанию N.
на 1 млн рублей
из-за показа сериала с нетрадиционным выражением чувств.
При анализе сериала суд «учёл классификацию поцелуев», согласно которой поцелуи бывают социальные и чувственные.
Последние делятся на:
— поцелуи ласки
— поцелуи нежности
— поцелуи уважения
— поцелуи любви
— поцелуи смерти
— поцелуи вечности
— поцелуи мира
— поцелуи войны
— поцелуи белого яда
— поцелуи, оставляющие след алой помады
— поцелуи тугие и душные
— поцелуи пустые воздушные
— поцелуи волшебные,
пробуждающие от вечного сна
— поцелуи беспечные
— поцелуи звонкие как струна
— поцелуи стоп небесного императора
— поцелуи стоп нефритового императора
— поцелуи стоп драконьего императора
— поцелуи, указывающие дорогу во тьме
— поцелуи на какой-то космической высоте
— поцелуи засекреченные
— поцелуи никем не замеченные
— поцелуи онтологические
— поцелуи хонтологические
— поцелуи с простудой
— поцелуи с извинениями за недомытую посуду
— поцелуи в священной роще
— поцелуи незыблемой мощи
— поцелуи испанские
— поцелуи британские
— поцелуи германские
— поцелуи русские
— поцелуи французские
— когда язык вводится в рот и вращается во рту партнёра;
— когда во рту партнёра введенный язык
начинает скользить по нёбу;
— когда язык скользит по зубам и заходит партнёру за щеку;
— когда посасывание губы партнёра
заканчивается коротким введением языка в рот,
и язык во рту совершает небольшой поворот;
К ним также можно добавить поцелуи:
— изысканные
— царские
— жалящие
— жалеющие
— колюще-режущие
(как видите, подзаконными актами классификация поцелуев разработана досконально)
— поцелуи там, где больше всего щекотно
— поцелуи без любви, но приятные и комфортные
— поцелуи, после которых ничего непонятно
— поцелуи, после которых вполне вероятно
забеременеть
— поцелуи школьников
— поцелуи покойников отправляющие в последний путь
— поцелуи любовников
— поцелуи ещё какие-нибудь
— поцелуи чёрные алхимические
— поцелуи бессовестно-империалистические
— поцелуи Петра
— поцелуи Иуды
— поцелуи разбитой судьбы
— поцелуи страшные, как приближение чёрной зубастой дыры
— поцелуи на ясном русском морозе
— поцелуи не бегу из окна паровоза
— поцелуи кристаллические
— поцелуи механические
— прочие поцелуи неорганические
— поцелуи злата
— поцелуи серебра
— поцелуи порождающие возникновение
какого-то нового, неведомого вещества
свойства его непонятны,
оно блестит и излучает свет
период полураспада одного поцелуя
составляет
примерно
440 лет
Хайдеггер пишет, что слово bin [„есмь“, первое лицо единственного числа от глагола „быть“] ближайшим образом связано с bei [„близ“, „возле“]». Комментируя эту этимологию из «Бытия и времени», один из наиболее увлечённых переводчиков Хайдеггера — Франсуа Федье добавляет, что неслучайно немецкое beide, «оба», оказывается так близкородственно bei, «вблизи» («Голос Друга», пер. О. Седаковой).
Любить, как известно, необходимо ближнего, того, кто есть и стоит напротив тебя. Не мифического беженца, символическую женщину, идейного коммуниста или абстрактного русского, с которыми у нас не просто нет никакой физической «близи», нас нет как тех самых «двоих», «обоих». В современном языке «другой» всегда коллективен, его попросту не существует в той мировоззренческой парадигме, в которой возможны любовь и дружба. В безумном вихре идеологий, многие как-то легко позабыли, что между любовью к человеку и любовью к человечеству пролегает отнюдь не количественная, но онтологическая разница. И две эти категории не просто сосуществуют, они взаимоисключают друг друга.
Это, как обычно, хорошо заметил Достоевский в знаменитом месте из «Братьев Карамазовых»:
Любовь и дружба исчезают там, где возможность личного общения с другими и участия в их жизни, заменяется идеей субъектного безразмерного коллектива, будто бы обладающего собственными желанием и волей, как то: нация, класс, раса, цивилизация и т.д.
Исчезает это всё потому, что быть с кем-то «вблизи» — дело бесконечно трудное и не может распространятся на людей, которые присутствуют в нашей жизни лишь символически. Толстой хорошо замечает это в своих дневниках:
Тут важна последняя мысль: не дружить с кем-то, а дружить против кого-то. Такое поверхностное участие в жизни другого — самая благодатная почва, чтобы коллективизировать человеческий образ и прийти к признанию того, что в общественных отношениях нет никаких иных связей, кроме идеологических.
Поэтому сегодня многим кажется, что призыв «любить ближнего» — это какая-то бытовая, практическая мораль, которая существует где-то в очереди в поликлинике или по дороге на работу в набитом вагоне метро. Но это ложь. Любовь к ближнему в первую очередь открывает совершенно иную перспективу на понятие политической жизни, и в особенности на понятие государства, которое в этом взгляде перестаёт быть монополией на насилие, но, как пишет Аристотель в самом начале «Политики», становится своего рода общением или соучастием (κoινωνία). То есть собранием людей, готовых присутствовать в жизни друг друга. В этом смысле в современном мире вообще не существует никакой политики, кроме разве что местной.
Любить, как известно, необходимо ближнего, того, кто есть и стоит напротив тебя. Не мифического беженца, символическую женщину, идейного коммуниста или абстрактного русского, с которыми у нас не просто нет никакой физической «близи», нас нет как тех самых «двоих», «обоих». В современном языке «другой» всегда коллективен, его попросту не существует в той мировоззренческой парадигме, в которой возможны любовь и дружба. В безумном вихре идеологий, многие как-то легко позабыли, что между любовью к человеку и любовью к человечеству пролегает отнюдь не количественная, но онтологическая разница. И две эти категории не просто сосуществуют, они взаимоисключают друг друга.
Это, как обычно, хорошо заметил Достоевский в знаменитом месте из «Братьев Карамазовых»:
Это точь-в-точь как рассказывал мне, давно уже впрочем, один доктор, — заметил старец. — Человек был уже пожилой и бесспорно умный. Он говорил так же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц. В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
Любовь и дружба исчезают там, где возможность личного общения с другими и участия в их жизни, заменяется идеей субъектного безразмерного коллектива, будто бы обладающего собственными желанием и волей, как то: нация, класс, раса, цивилизация и т.д.
Исчезает это всё потому, что быть с кем-то «вблизи» — дело бесконечно трудное и не может распространятся на людей, которые присутствуют в нашей жизни лишь символически. Толстой хорошо замечает это в своих дневниках:
Любить? Всех любить и всегда любить нельзя — не осилишь. Разумеется, это хорошо бы. Но это невозможно, как невозможно не спать. И тот, кто точно любил, знает, и чем сильнее он любил, знает, что этого нельзя. Не достанет внимания. Чтоб полюбить, надо вникнуть в чужую душу. А это труд, для к[оторого] нужны силы. А когда их нет, не надо притворяться. Не надо, не вникнув в душу чужую, уверять себя, что я люблю его. Это ложь. Не надо тоже и слегка принять участие в нем, возненавидеть его врагов (это бывает самая обычная форма поверхностной любви). (3 апреля. 1892)
Тут важна последняя мысль: не дружить с кем-то, а дружить против кого-то. Такое поверхностное участие в жизни другого — самая благодатная почва, чтобы коллективизировать человеческий образ и прийти к признанию того, что в общественных отношениях нет никаких иных связей, кроме идеологических.
Поэтому сегодня многим кажется, что призыв «любить ближнего» — это какая-то бытовая, практическая мораль, которая существует где-то в очереди в поликлинике или по дороге на работу в набитом вагоне метро. Но это ложь. Любовь к ближнему в первую очередь открывает совершенно иную перспективу на понятие политической жизни, и в особенности на понятие государства, которое в этом взгляде перестаёт быть монополией на насилие, но, как пишет Аристотель в самом начале «Политики», становится своего рода общением или соучастием (κoινωνία). То есть собранием людей, готовых присутствовать в жизни друг друга. В этом смысле в современном мире вообще не существует никакой политики, кроме разве что местной.
Десять лет назад не стало Григория Дашевского.
«Центральная идея Гроссмана, что высшая ценность в мире — это вспышки человечности, которые случаются вопреки нечеловеческой силе, уничтожающей в людях человеческое, эта его идея — совершенно античная по духу. «Невидимая сила жала на него. Только люди, не испытавшие на себе подобную силу, способны удивляться тем, кто покоряется ей. Люди, познавшие на себе эту силу, удивляются другому — способности вспыхнуть хоть на миг, хоть одному гневно сорвавшемуся слову, робкому, быстрому жесту протеста». Вот эту идею современная культурная публика и считает наивной. Ненаивной, глубокой, беспощадно трезвой нам кажется другая идея — если уж ты угодил в систему зла, то есть практически в любую систему, то нечего дергаться: никакую человечность тут не сохранишь. Или ты вне любых систем, или станешь монстром, никуда не денешься. «Вот она, правда о мире и человеке! Ах, как глубоко!» — говорим мы про всякую книгу, которая заново подтверждает эту идею. И у местных кумиров — Сорокина и Пелевина, и у какого-нибудь модного переводного автора, вроде француза Литтелла, сочинившего претенциозную пародию на роман Гроссмана,— мы ценим именно эту тотальность и безысходность и даже Шаламова ухитряемся перетолковать в таком же духе. Коготок увяз, всей птичке пропасть — вот высшая мудрость. Не пропасть птичка может только одним способом — быть одной, быть невозможным одиноким ястребом из стихов Бродского. В реальности такой взгляд на вещи означает, что человек беспрекословно служит системе — государственной, частной, большой, малой, какой угодно — и одновременно ощущает себя ни в чем не увязшей, парящей надо всеми птичкой. Сознанию, опьяненному и угаром пассивного слияния с системой, и своим мнимым надмирным одиночеством, и в реальности не видны единственно интересные люди — стоящий на своем вопреки среде судья или врач. Этому сознанию, конечно, должен казаться наивным и банальным трезвый, ясный, не магический и не пьянящий ни в одном элементе роман Гроссмана, где человек всегда часть системы — армии, лагеря, института, редакции и т. д., но без его согласия человеческое в нем неуничтожимо».
Из рецензии на роман «Жизнь и судьба», 2012
«Центральная идея Гроссмана, что высшая ценность в мире — это вспышки человечности, которые случаются вопреки нечеловеческой силе, уничтожающей в людях человеческое, эта его идея — совершенно античная по духу. «Невидимая сила жала на него. Только люди, не испытавшие на себе подобную силу, способны удивляться тем, кто покоряется ей. Люди, познавшие на себе эту силу, удивляются другому — способности вспыхнуть хоть на миг, хоть одному гневно сорвавшемуся слову, робкому, быстрому жесту протеста». Вот эту идею современная культурная публика и считает наивной. Ненаивной, глубокой, беспощадно трезвой нам кажется другая идея — если уж ты угодил в систему зла, то есть практически в любую систему, то нечего дергаться: никакую человечность тут не сохранишь. Или ты вне любых систем, или станешь монстром, никуда не денешься. «Вот она, правда о мире и человеке! Ах, как глубоко!» — говорим мы про всякую книгу, которая заново подтверждает эту идею. И у местных кумиров — Сорокина и Пелевина, и у какого-нибудь модного переводного автора, вроде француза Литтелла, сочинившего претенциозную пародию на роман Гроссмана,— мы ценим именно эту тотальность и безысходность и даже Шаламова ухитряемся перетолковать в таком же духе. Коготок увяз, всей птичке пропасть — вот высшая мудрость. Не пропасть птичка может только одним способом — быть одной, быть невозможным одиноким ястребом из стихов Бродского. В реальности такой взгляд на вещи означает, что человек беспрекословно служит системе — государственной, частной, большой, малой, какой угодно — и одновременно ощущает себя ни в чем не увязшей, парящей надо всеми птичкой. Сознанию, опьяненному и угаром пассивного слияния с системой, и своим мнимым надмирным одиночеством, и в реальности не видны единственно интересные люди — стоящий на своем вопреки среде судья или врач. Этому сознанию, конечно, должен казаться наивным и банальным трезвый, ясный, не магический и не пьянящий ни в одном элементе роман Гроссмана, где человек всегда часть системы — армии, лагеря, института, редакции и т. д., но без его согласия человеческое в нем неуничтожимо».
Из рецензии на роман «Жизнь и судьба», 2012
Forwarded from Porticus Moscouiensis
Стоицизм и экзистенциализм. Часто можно услышать, что эти течения мысли чуть ли не родственны: для обоих направлений философия — это нечто, непосредственно связанное с человеческим существованием, оба говорят о выборе, ответственности, обеспокоены вопросами морали. Но вместо того, чтобы заниматься абстрактным сравнением доктрин экзистенциализма и стоицизма, я предлагаю обратиться к текстам одного из достойнейших экзистенциальных философов XX века — Карла Ясперса — и посмотреть, что он пишет про стоиков. А писал он про них достаточно много и появлялись стоики в самых важных, ключевых фрагментах его трудов. Но не будем спешить и говорить, что Ясперс — тоже стоик. Нет сомнений, что стоики для Ясперса были важны, но важны, прежде всего, как яркий пример того, с чем он не согласен, чему он хочет противопоставить собственное философствование. Насколько он справедлив в своих суждениях о стоических стратегиях существования мы постараемся выяснить ниже. (Д.П.)
Telegraph
Стоицизм и экзистенциализм: как и за что критиковал стоиков Карл Ясперс
Стоицизм и экзистенциализм. Часто можно услышать, что эти течения мысли чуть ли не родственны: для обоих направлений философия — это нечто, непосредственно связанное с человеческим существованием, оба говорят о выборе, ответственности, обеспокоены вопросами…