аще зерно пшенично пад на земли не умрет, то едино пребывает: аще же умрет, мног плод сотворит
[в сотворенном Единое погибает].
[в сотворенном Единое погибает].
вообще конечно
аще зерно пшенично пад на земли не умрет, то едино пребывает: аще же умрет, мног плод сотворит [в сотворенном Единое погибает].
Дух рассеивается, вступая в сотворённый мир, как Бог рассеивается ночью среди звёзд. Дух стал везде, особенно в людях, но нигде его не сохранилось в концентрированном веществе, он променял свой невечерний вечный свет на миллиарды тварных искр — растратил свою единую природу. Искр, зёрен, то есть душ в мире стало миллиард, но искры всё же не складываются в солнце и зёрна не складываются в колос, что их породил.
Романтики были последним поколением, всерьёз воспевшим героический дух (имеется в виду герой в классическом его понимании, герой древних мифов и трагедий, личность, способная благодаря своим великим деяниям и не менее великим порокам встать на уровень собственной судьбы). Воспели они его, впрочем, скорее как нехватку. И в «Корсаре» Байрона и в лермонтовском «Мцыри» — та сила и свобода, которой обладали их герои, ощущается как утраченная: в их европейском мире больше нет такой свободы, а силы не хватает и самим поэтам. Оба произведения должны были стать мольбой, призывом и напоминанием, но стали лишь прекрасными эпитафиями сверхчеловеку. Ницше позднее попытается возродить эту идею в форме пророчества, но выйдет у него только Реквием.
Не случайно, что оба героя — не европейцы. Греческий пират и мальчик-горец, султанат и Кавказ: великие исполины духа обитают где-то там, куда ещё не вполне смогла дотянуться мещанская рука Европы. В своё собственное отечество ни Байрон, ни Лермонтов уже не верят. У них на родине живут Гарольд и Печорин. Отсюда ироническое и горькое «герой нашего времени», ведь известно, что герои живут вне времён.
Что важно, оба поэта чувствуют, что героическое закончилось буквально при них. Байрон воспевает испанцев, которые, жертвуя собственной кровью, сопротивляются наполеоновской оккупации, но это уже новый тип — коллективный герой-народ, который распределён во времени и пространстве, здесь уже нет места личному подвигу и возможности встать лицом к лицу с богами, этот тип героизма осуществляется уже в совсем другой плоскости (Где Бог? Иль он не видит вас, герои?)
У Лермонтова есть Максим Максимыч — герой войны 1812-го года. Он обладает сильным и добродетельным характером, но между ним и Печориным существует неустранимый разрыв. Максим Максимыч считает Печорина «странным малым». Этот разрыв больше всего беспокоит Лермонтова.
Не случайно, что оба героя — не европейцы. Греческий пират и мальчик-горец, султанат и Кавказ: великие исполины духа обитают где-то там, куда ещё не вполне смогла дотянуться мещанская рука Европы. В своё собственное отечество ни Байрон, ни Лермонтов уже не верят. У них на родине живут Гарольд и Печорин. Отсюда ироническое и горькое «герой нашего времени», ведь известно, что герои живут вне времён.
Что важно, оба поэта чувствуют, что героическое закончилось буквально при них. Байрон воспевает испанцев, которые, жертвуя собственной кровью, сопротивляются наполеоновской оккупации, но это уже новый тип — коллективный герой-народ, который распределён во времени и пространстве, здесь уже нет места личному подвигу и возможности встать лицом к лицу с богами, этот тип героизма осуществляется уже в совсем другой плоскости (Где Бог? Иль он не видит вас, герои?)
У Лермонтова есть Максим Максимыч — герой войны 1812-го года. Он обладает сильным и добродетельным характером, но между ним и Печориным существует неустранимый разрыв. Максим Максимыч считает Печорина «странным малым». Этот разрыв больше всего беспокоит Лермонтова.
Forwarded from палимпсест
Бестиарий Гийома ле Клерка (XIII век): «Крокодил — это свирепое животное, которое всегда живет на берегах реки Нил. <…> По ночам крокодил погружается в воду, а днем отдыхает на земле. Встретив человека, он заглатывает его полностью, так что ничего не остается. Но после оплакивает его до конца своих дней"
Иногда лежу и думаю, как же я всех ненавижу. Особенно ненавижу современных богов и их идолов, все идеологии и концепты, всё виртуальное и расколдованное. Всё, что маскируется под цивильное, стерильное, комфортное и безопасное, а на самом деле это улыбающаяся фарфоровая масочка, смазанная елеем, под которой копошатся лоснящиеся и голодные черви.
Часто вспоминаю как всех ненавидел Летов. Он ведь был таким анти-БГ. Мол, вы тут все ходите невозмутимые и проповедуете, что мир полон любви, каждая травинка полна радости и везде один харе-кришна. А этого нет ничего, мир вообще-то чудовищен, в нём нет любви и смысла — в нём можно найти только благополучие и вежливость, и то, если повезёт. Не чувствовать этого, делать вид, отворачиваться от своих утробных страданий — значит преклоняться перед фарфоровой масочкой, служить ей.
Что делать с этим коммерциализованным и чавкающим миром — совершенно непонятно. Сопротивляться ему невозможно, он тебя всё равно сожрёт. Но я очень уважаю людей, которые умеют, как это Летов называл, «дать говна». Вывести из равновесия, чтобы у тебя появился шанс хотя бы на секунду взглянуть на всё это паскудство со стороны и ужаснуться.
Часто вспоминаю как всех ненавидел Летов. Он ведь был таким анти-БГ. Мол, вы тут все ходите невозмутимые и проповедуете, что мир полон любви, каждая травинка полна радости и везде один харе-кришна. А этого нет ничего, мир вообще-то чудовищен, в нём нет любви и смысла — в нём можно найти только благополучие и вежливость, и то, если повезёт. Не чувствовать этого, делать вид, отворачиваться от своих утробных страданий — значит преклоняться перед фарфоровой масочкой, служить ей.
Что делать с этим коммерциализованным и чавкающим миром — совершенно непонятно. Сопротивляться ему невозможно, он тебя всё равно сожрёт. Но я очень уважаю людей, которые умеют, как это Летов называл, «дать говна». Вывести из равновесия, чтобы у тебя появился шанс хотя бы на секунду взглянуть на всё это паскудство со стороны и ужаснуться.
Думаю, что большой молодец был Бренер. Художником и акционистом мне его трудно называть, и слава богу. Он всегда был как-то отдельно. В 90-е он ни во что не верил: ни в коммунизм, ни в рынок, ни в современное искусство. Он пошёл один, ничего не боясь, и нарисовал балончиком зелёной краски на картине Малевича знак доллара. Сейчас так никто не может. Сейчас за тобой должно стоять мнение общества, класс, идеология, а ему никакая поддержка была не нужна.
Довольно трудно объяснить, что здесь хорошего. Это, конечно, не великий и благородный жест, но он живой и оживляющий. Вот ты, куратор, производишь дискурсы про прекрасное в промышленных количествах, а ты попробуй столкнись с настоящей красотой; нравятся тебе эти розы, когда их красота ДЕЙСТВИТЕЛЬНО вторгается в твои неприкосновенные личные границы?
Всё это бунт одиночки против буржуазного спокойствия. Не институализированное говно и порнография, которые лежат и происходят на большой и красивой сцене или в белом стерильном кубе галереи, как сейчас это делают, а именно личный жест: оголённый, сумасшедший и свободный поступок. Что-то подобное в 2010-е делал, например, Павленский, но в его акциях только утверждается смерть, всё происходит с очень серьёзным и трагическим лицом, тебя это ещё глубже забивает в тот мир, из которого ты вообще-то должен выбраться. У него нет того чувства силы, бодрости, действительной тяги к жизни, которыми обладает Бренер. Эх, а вот если бы Ельцин тогда вышел? Жили бы в другой стране.
Бренер, конечно, шут и юродивый, но для меня его выходки не оскверняют прекрасное, а наоборот защищают его. Для человека, который хотя бы раз в жизни всерьез сталкивался с красотой, низкое не является проблемой. Если низкое тебя оскорбляет, то это скорее всего означает, что ты только делаешь вид, что знаешь прекрасное. Возвышенное — это не только про высокую культуру, и Бренер проверяет людей на это. Даже когда он пришёл в Пушкинский музей, встал перед Ван Гогом, начал разбрасываться говном и кричать, что обосрался от восхищения, то этой выходке не оскорбится человек, который любит Ван Гога, потому что от Ван Гога действительно можно обосраться, ей оскорбится человек, который любит музеи, галереи, нафталин и коммерцию, которому вообще не важно, что там с миром происходит, ему важно, чтобы сохранялась видимость социального порядка.
29 сентября 1995 во время вернисажа в галерее «Риджина» международной выставки «Прекрасное», Бренер избил букетом роз по лицу американского куратора этой выставки Дана Кэмерона, приговаривая «Так ты любишь прекрасное?». Посетители вернисажа в происходящее не вмешивались.
Довольно трудно объяснить, что здесь хорошего. Это, конечно, не великий и благородный жест, но он живой и оживляющий. Вот ты, куратор, производишь дискурсы про прекрасное в промышленных количествах, а ты попробуй столкнись с настоящей красотой; нравятся тебе эти розы, когда их красота ДЕЙСТВИТЕЛЬНО вторгается в твои неприкосновенные личные границы?
Всё это бунт одиночки против буржуазного спокойствия. Не институализированное говно и порнография, которые лежат и происходят на большой и красивой сцене или в белом стерильном кубе галереи, как сейчас это делают, а именно личный жест: оголённый, сумасшедший и свободный поступок. Что-то подобное в 2010-е делал, например, Павленский, но в его акциях только утверждается смерть, всё происходит с очень серьёзным и трагическим лицом, тебя это ещё глубже забивает в тот мир, из которого ты вообще-то должен выбраться. У него нет того чувства силы, бодрости, действительной тяги к жизни, которыми обладает Бренер. Эх, а вот если бы Ельцин тогда вышел? Жили бы в другой стране.
Бренер, конечно, шут и юродивый, но для меня его выходки не оскверняют прекрасное, а наоборот защищают его. Для человека, который хотя бы раз в жизни всерьез сталкивался с красотой, низкое не является проблемой. Если низкое тебя оскорбляет, то это скорее всего означает, что ты только делаешь вид, что знаешь прекрасное. Возвышенное — это не только про высокую культуру, и Бренер проверяет людей на это. Даже когда он пришёл в Пушкинский музей, встал перед Ван Гогом, начал разбрасываться говном и кричать, что обосрался от восхищения, то этой выходке не оскорбится человек, который любит Ван Гога, потому что от Ван Гога действительно можно обосраться, ей оскорбится человек, который любит музеи, галереи, нафталин и коммерцию, которому вообще не важно, что там с миром происходит, ему важно, чтобы сохранялась видимость социального порядка.
Почему-то в этой истории горжусь за русских.
2 февраля 1996 Бренер во время открытия международной выставки «Интерпол» разрушил центральную работу выставки — монументальную 22-метровую инсталляцию «Тоннель волос» китайско-американского художника Венды Гу. В это же время другой русский участник выставки — Олег Кулик — во время исполнения перформанса человека-собаки покусал того же Венду Гу до крови. Европейские кураторы и участники выставки, за некоторыми исключениями, подписали письмо, адресованное «мировому художественному сообществу», в котором рекомендовали влиятельным арт-институциям никогда не иметь дело с этими русскими художниками и их куратором Виктором Мизиано.
Forwarded from internal observer
«Он не придумал ничего лучшего, этот наш Орфей, чем отдать себя на растерзание пуделям молодёжной попсы, завитым софистицированными щипцами современного искусства. Эти пудели лижут Пашины пятки и ляжки, сосут яйца и жопу, обслюнявили с ног до головы. Они могут его дососать, как леденец, — до смерти, до палочки. Они греют замёрзшее сердечко Пепперштейна, они размораживают его русский холодец до советского киселя… Форель разбивает лёд?.. Ковбои разбивают лёд?.. Пудель Фауста разбивает лёд?.. Берегись, Паша!Недавно в берлинской галерее я с умилением рассматривал маленькие вещицы Паши — чёрно-белые псевдоиллюстрации, псевдоминиатюры на ватманских листочках. Красиво, деликатно. Тонко! Это как бы картинки к Пашиному бесконечному роману-эссе о злоключениях Духа в мире беспамятной ядерной катастрофы. Сладко! Грустно! Спектрально! Но этот пепперштейновский роман-эссе в подмётки не годится другому роману-эссе, а именно ясному, мудрому, первопроходческому «Человеку без свойств» Роберта Музиля, потому что Паша — приятель Гройса, а Музиль был другом Спинозы.Паша почему-то решил, что просвещать читателей глянцевых журналов почётнее, чем сидеть в горах анахоретом и разговаривать с духами. Видимо, опять его попсовый пудель попутал.Паша, ты — любимый художник Ким Кардашьян и Ольги Свибловой!Интересно думать об адресате пепперштейновских работ — и сравнивать его адресата с адресатами других талантов и гениев. Думать об адресатах разных художников — полезное занятие.»
Отрывок из книги
Жития убиенных художников
Александр Давидович Бренер
Этот материал может быть защищен авторским правом.
Отрывок из книги
Жития убиенных художников
Александр Давидович Бренер
Этот материал может быть защищен авторским правом.
Как другие с нетерпением ждут прихода гостей или посещения театра, я всегда с нетерпением жду завтрашних облаков.
Когда вам кажется, что у вас в детстве были хорошие учителя, то вспоминайте Витгенштейна, который, работая в сельской школе, находил на улице дохлых кошек, потрошил и вываривал их трупы по несколько дней (соседи сильно жаловались на запах), а затем приносил скелеты в класс и собирал их вместе со своими учениками.
(из «Времени магов» Вольфрама Айленбергера)
(из «Времени магов» Вольфрама Айленбергера)
Среди либералов уже довольно давно сложилась, а теперь и вновь воскресла, отдельная категория людей, которая с каким-то предельным остервенением поддерживает войну против агрессора до победного конца. Свою воинственность эти люди объясняют обычно тем, что если «мировое зло» не будет уничтожено в зародыше, то оно непременно наберётся сил и вернётся. Чтобы не допустить такого исхода, ни в коем случае нельзя останавливаться ни перед какими жертвами и разрушениями. При этом про главные принципы либерализма — ценность человеческой жизни и её свободу, эти люди почему-то стремительно забывают, что накладывает на их идеологию глубокий отпечаток абсурда.
Этот парадокс хорошо описал Карл Шмитт. Напомню, что политическое по Шмитту — это возможность всерьез находить себе друзей и назначать врагов. Такая жизнь подразумевает войну, как постоянную и неустранимую возможность, ибо враг — это тот, кто способен тебя уничтожить или лишить свободы. Это не обязывает воевать против него, но обязывает людей к совместному действию, находясь в тени этой возможности. Сущность же либерализма, как её в лучшем виде выразил Гоббс, состоит в полной деполитизации человеческого рода, в устранении всякой политики и замены её на голую жизнь, в которой главенствует принцип salus populi — защиты от внутреннего и внешнего врага, наслаждении безвредной свободой, а также в справедливом и скромном обогащении индивида, то есть в полном отрицании войны как возможности. Либерализм лишает войну любого позитивного содержания, накладывая на неё печать абсолютного табу.
Здесь и обнаруживается то самое противоречие, ведь попытка устранить политическое лишь тогда имеет шансы на успех, когда она сама становится чем-то политическим. Достаточная для решения этого вопроса сила обретается, если вокруг вас обнаружится нужное количество деятельных единомышленников, то есть общность, способная назначит себе врага, которого она будет маркировать как милитариста, нациста, имперца (нужное подчеркнуть), а затем начнёт готовиться к войне против него.
Шмитт пишет, что следуя этой логике, самой последней и чудовищной войной человечества должна стать война «пацифистов против не-пацифистов», то есть война против войны. Такая война неизбежно окажется особенно интенсивной и жестокой, поскольку с врагом будут бороться как со страшным чудовищем, абсолютным злом, которое следует не только отразить и вернуть в свои границы, но и окончательно уничтожить. Есть, конечно, зловещая ирония в том, что именно война за человечность расчеловечивает сильнее всего.
Поэтому не так уж и удивительно, когда очередное антивоенное либеральное движение вдруг начинает отрицать возможность любых переговоров и подначивает всех правителей, до которых только может дотянуться, наконец «предъявить силу». Ведь вечный мир — это высокая цель, которая достойна того, чтобы ради неё воевать безумно, безжалостно и бесконечно долго.
Этот парадокс хорошо описал Карл Шмитт. Напомню, что политическое по Шмитту — это возможность всерьез находить себе друзей и назначать врагов. Такая жизнь подразумевает войну, как постоянную и неустранимую возможность, ибо враг — это тот, кто способен тебя уничтожить или лишить свободы. Это не обязывает воевать против него, но обязывает людей к совместному действию, находясь в тени этой возможности. Сущность же либерализма, как её в лучшем виде выразил Гоббс, состоит в полной деполитизации человеческого рода, в устранении всякой политики и замены её на голую жизнь, в которой главенствует принцип salus populi — защиты от внутреннего и внешнего врага, наслаждении безвредной свободой, а также в справедливом и скромном обогащении индивида, то есть в полном отрицании войны как возможности. Либерализм лишает войну любого позитивного содержания, накладывая на неё печать абсолютного табу.
Здесь и обнаруживается то самое противоречие, ведь попытка устранить политическое лишь тогда имеет шансы на успех, когда она сама становится чем-то политическим. Достаточная для решения этого вопроса сила обретается, если вокруг вас обнаружится нужное количество деятельных единомышленников, то есть общность, способная назначит себе врага, которого она будет маркировать как милитариста, нациста, имперца (нужное подчеркнуть), а затем начнёт готовиться к войне против него.
Шмитт пишет, что следуя этой логике, самой последней и чудовищной войной человечества должна стать война «пацифистов против не-пацифистов», то есть война против войны. Такая война неизбежно окажется особенно интенсивной и жестокой, поскольку с врагом будут бороться как со страшным чудовищем, абсолютным злом, которое следует не только отразить и вернуть в свои границы, но и окончательно уничтожить. Есть, конечно, зловещая ирония в том, что именно война за человечность расчеловечивает сильнее всего.
Поэтому не так уж и удивительно, когда очередное антивоенное либеральное движение вдруг начинает отрицать возможность любых переговоров и подначивает всех правителей, до которых только может дотянуться, наконец «предъявить силу». Ведь вечный мир — это высокая цель, которая достойна того, чтобы ради неё воевать безумно, безжалостно и бесконечно долго.
Вскоре портрет становится важен и для легитимации монархической власти. Власть короля традиционно никак не связана с портретами. Индивидуальность монаршего лица не имела значения в контексте генеалогий и сложных ритуалов, устанавливавших его сакральный статус. И вдруг начинается эпоха официальных портретов. Мы знаем, что Петр I мечтал иметь изображение, имеющее с ним сходство, и никак не мог в России найти мастера, способного сделать его «реалистический» потрет. Такие портреты в России рисовать не умели, на них не было спроса. Специалист по русскому искусству ХVIII века Ольга Евангулова пишет:
Почему вдруг Петра перестала удовлетворять традиционная русская парсуна, изображавшая человека обобщенно и вне всякой связи со временем и местом? Луи Марен связал рост значения портрета со становлением абсолютной монархии. Именно в абсолютной монархии, эмансипируясь от божественной воли, король или император присваивает себе право самому утверждать свою суверенность. Это право было почти пародийно явлено в жесте Наполеона, который сам возложил во время коронации корону на свою голову. Марен писал:
Эта саморепрезентация делает необходимым бесконечное изготовление вездесущих монарших портретов, которые буквально генерируют серийное производство подобий. Серийность этих портретов не исключает их индивидуализированности, указывающей именно на этого властелина и суверена.
(из «Изображения» Михаила Ямпольского)
«Известно, что Петр I находил себя непохожим на медалях и рублях. Будучи в Нюрнберге, он специально нанял живописца Я. Купецкого, чтобы тот сделал „боковой грудной портрет“ его. Понятна та радость, которую испытал Петр, получив в подарок свой портрет на Монетном дворе Франции: „Долгое время удивлялся он сей неожиданной медали, которую тщательно рассматривал, несколько раз переворачивал, наконец своим спутникам показывал, говоря по-русски: ето я, действительно я…“»
Почему вдруг Петра перестала удовлетворять традиционная русская парсуна, изображавшая человека обобщенно и вне всякой связи со временем и местом? Луи Марен связал рост значения портрета со становлением абсолютной монархии. Именно в абсолютной монархии, эмансипируясь от божественной воли, король или император присваивает себе право самому утверждать свою суверенность. Это право было почти пародийно явлено в жесте Наполеона, который сам возложил во время коронации корону на свою голову. Марен писал:
«…государь учреждает и завершает свою абсолютную власть в бесконечности саморепрезентации, в то же время он учреждает и завершает себя как неограниченного монарха, как „Государство — это я“».
Эта саморепрезентация делает необходимым бесконечное изготовление вездесущих монарших портретов, которые буквально генерируют серийное производство подобий. Серийность этих портретов не исключает их индивидуализированности, указывающей именно на этого властелина и суверена.
(из «Изображения» Михаила Ямпольского)