вообще конечно
2.08K subscribers
662 photos
3 videos
9 files
61 links
будто крестьянин, что ждёт, чтоб река протекла, а она-то катит и будет катить волну до скончания века
Download Telegram
Тающие облака (Эрик Булатов, 1982)
Декарт с младенчества страдал приступами сильного кашля. Настолько сильного, что когда его отдали в иезуитское училище в Ла-Флеш, он был там единственным ребёнком, которому разрешали не вставать ранним утром вместе с другими учениками, а тратить это время на сон и чтение книг. Декарт превратил это в жизненный принцип — никогда не вылезать из постели до полудня. Когда он переехал в Швецию и стал служить при дворе королевы Кристины, та сказала ему, что их занятия философией будут начинаться в пять утра. Декарт молчаливо согласился. После этого он провёл с королевой два или три урока, а затем сразу же заболел и умер.

Спиноза половину своей жизни болел туберкулёзом, по этой причине он сильно привязался к своей постели, в которой проводил много времени, и которая стала для него его единственным отечеством — после смерти отца, Спиноза отдал всё наследство своим сёстрам, себе же он попросил оставить в пользование одну лишь кровать, действительно добротную, с плотным занавесом и прикреплённым к ней шкафчиком.

Кант с юношества был подвержен самым разнообразным и почти смертельным недугам: от мышечной дистрофии, до ишемии, от которых ему удалось избавиться продуманным режимом и строгой дисциплиной. Частью этой программы был полный отказ от онанизма, который считался Кантом вещью противоестественной и впустую растрачивающей жизненную силу. Чтобы полностью контролировать все свои естественные функции во время сна, когда разум не может следить за телом, Кант особым образом заворачивал себя в плотные простыни. Так, что становился похож на недвижимую личинку, из которой не может быть никакого выброса.

Маркс долгое время мучился от особого вида фурункулёза, который он лечил компрессами, вскрытием абсцессов и мышьяком. Одновременно на его теле возникало до пятидесяти фурункулов и карбункулов, некоторые из которых набухали до размера кулака. Это сильно мешало ему работать. Настолько, что в первой же строке «Капитала» Маркс жалуется на эту болезнь. Он не мог писать сидя за столом и большую часть дня из-за этого проводил в постели, то есть фактически был по-пролетарски привязан к своему рабочему месту.
вообще конечно
Декарт с младенчества страдал приступами сильного кашля. Настолько сильного, что когда его отдали в иезуитское училище в Ла-Флеш, он был там единственным ребёнком, которому разрешали не вставать ранним утром вместе с другими учениками, а тратить это время…
Заметил, что в просопографии философов Нового времени часто повторяются одни и те же топосы, на пересечении которых возникает точка, откуда разворачивается их мышление. Исток мышления лежит за пределами мира, тайну его воплощения нам не постичь, но вот условия, которые его катализируют, — вполне. Я и сам за собой замечаю, что те редкие моменты жизни, когда мне кажется, что мысль движется, она будто бы движется из этой точки. Чтобы начать мыслить, человеку требуется немного выпасть из мира, огородиться от него, не бросая его полностью, но держа его как бы по соседству.

Болезнь ставит нас в такие условия. Топос болезни связан с телесным страданием, которое до предела обостряет чувство субъектности, хрупкости границ нашего тела, ставит человека против всего мира. Мир — это то, что является условием моей болезни, а значит он требует исправления. Как это хорошо заметил Генри Торо «Стоит человеку чем-нибудь занемочь, так что дело у него не ладится, или просто у него заболел живот — ибо именно там зарождается страдание — и он тотчас берётся исправлять мир». Маркс в своих письмах не раз обращает внимание на прямую аналогию между своими мучениями и классовыми мучениями человечества. И его фурункулёз, по странному совпадению, отступает сразу, как только он заканчивает «Капитал». Это, на самом деле, удивительно, что мы (хотя бы в мышлении) условием нашего собственного спасения всегда ставим спасение целого мира.

Болезнь часто приковывает к кровати. Постель — это наше проксемическое пространство, место, которое мы обживаем по-настоящему: обозримое, ограниченное, пропитанное нашим присутствием и отделённое от мира занавеской спинозовской кровати. Это проблеск приватного, который всё ещё существует в мире, в котором приватного почти не осталось. Замкнутый космос в бесконечной вселенной, в котором всё расставлено и обусловлено так, как мы это помыслили. Неизвестно, думал ли Кант о вещи в себе, когда, глядя в тёмный потолок, становился ночной личинкой. Но обособляя себя от мира, он мог наблюдать за ним со стороны. Как и Декарт мог думать о системе иезуитского образования лишь тогда, когда сам в этой системе не участвовал, не переставая при этом быть её частью. Кровать — это идеальное место, откуда можно мысленно наблюдать за миром и его пределами, как это в одном замечательном месте передано у Введенского: «На берег выбежит кровати, / туда где бьёт ночной прибой, / и пену волн и перемену /они увидят пред собой. / Проснутся каменные предметы / и деревянные столы. / Взлетят над ними как планеты / богоподобные орлы».

Постель — это место для сна. Но время для сна — ночь. Эта длительность вынута из общего потока времени, как кровать отделена от публичного пространства. Сова Минервы вылетает в сумерки, поэтому всякое время можно помыслить лишь из-за пределов времени. Ночь освобождает от обязательств деятельной жизни и именно в этой атмосфере можно свободно разговаривать с самим собой, будто находишься в компании заговорщиков. В эти часы мир теряет четкие очертания, с которыми пропадает и доверие к вещам. Это состояние полусна, в котором сомнение может дойти до самого основания мира. Мы знаем, что Декарт как мыслитель рождается после трёх сновидений, которые он увидел однажды ночью, и которые вывели его мир из равновесия. Что Кант использует именно эту метафорику, когда «пробуждается после догматического сна». Что Сократ, который вёл диалоги при ясном свете дня, мыслил именно ночью, «от солнца до солнца, стоя неподвижно как древесный ствол».
— Дорогой, почему ты плачешь? Ты ведь собирался читать всего лишь биографию Герцена.
— Да, всего лишь биографию Герцена.
Тетрадь Троцкого, посвящённая Гегелю, обрывается на слове «процесс» и стоящей за ним запятой. Иногда Абсолютному духу для самораскрытия требуется не так уж и много места.
[из русского словаря]
Forwarded from Это пройдёт
До невозможности умилительный эпизод медицинской истории.
Женщина около 60 лет обратилась в больницу в 1997 году, опасаясь, что ее направят к мозгоправу. Конечно, направили. Случай описан в «Британском медицинском журнале».
Она сидела спокойно, чем-то занималась, а у нее в голове внезапно раздался вкрадчивый голос: «Пожалуйста, не бойтесь. Я понимаю, что вас может шокировать то, что я с вами так разговариваю, но мне показалось, так будет проще. Мы с коллегой работали в Детской больнице на Грейт-Ормонд-стрит. Хотели бы вам помочь». Голос, явно знакомый с правилами из книг и фильмов, с готовностью сообщил ей три вещи о ее жизни, которые никто, кроме нее, не мог знать. А потом настоятельно посоветовал обратиться в больницу и непременно потребовать КТ головного мозга.
Женщина послушалась, и там действительно была менингиома 6,5 х 4 см, от серпа большого мозга вправо. Она действительно могла вызвать галлюцинации и голоса. И потрудилась, чтобы голоса были профессиональными. Перед операцией голос вернулся и дежурно попрощался: «Рад был вам помочь. До свидания». Приподнимая воздушный котелок. Говорят, единственный случай в истории, когда голоса дело говорили, а не матерились и не ругали пациента, как обычно.
Психиатр д-р Икечукву Обьяло Азуонье вообще исследует связи между мозгами и духовностями, и у него получается интересно.
#религия #медицина #современность
Небо сегодня как маслянистое пирожное, которое потом долго остаётся тонкой восковой плёнкой на языке, будто неясное и неудобное воспоминание.

(из дневника наблюдения за облаками)
Из оглавления к автобиографии Соломона Маймона.
Поэтому я допущу, что не Бог, который является всеблагим и высшим источником истины, а некий злокозненный гений, столь же хитрый и коварный, как и могущественный, приложил все свои усилия, чтобы обмануть меня; я буду думать, что небо, воздух, земля, цвета, фигуры, звуки и все внешние вещи — не что иное, как иллюзии и грезы, которые он использовал, чтобы заманить меня в ловушку моей легковерности; я буду считать, что у меня нет рук, глаз, плоти, крови; что у меня нет чувств, но я ложно верю, что все это у меня есть; я буду упорно придерживаться этой мысли, и тем самым, если с помощью этого я не смогу достичь познания какой-либо истины, то, по крайней мере, смогу отказаться от признания лжи: поэтому я буду тщательно следить за тем, чтобы не принять в свою веру никакого обмана, и так хорошо подготовлю свой ум ко всем уловкам этого великого обманщика, что, каким бы могущественным и хитрым он ни был, он никогда не сможет мне ничего навязать.
Большую половину жизни Декарт отбивался от упреков в безбожии, что понятно — естественный свет разума, в котором, по картезианскому убеждению, человек должен увидеть мир, не предполагает ни обязательного чтения писания, ни исполнения ритуалов. Человечеству Декарт оставляет голого Бога, не прикрытого никакими догматами, да и Бог ли это теперь? Чтобы побороть сомнения (свои собственные?) Декарт тратит десятки страниц на Его обнаружение, придумывает онтологическое доказательство Его бытия, спорит о Нём в письмах, будто не зная, что уже раскочегарил деистическую машину, отрезающую Бога от своего творения.

В поисках истины Декарт заходит далеко. Достоверное знание требует опоры — простой и очевидной, как камень посреди мирового болота. Опора эта обнаруживается Декартом в мыслящем Я, том самом cogito, о котором знает каждый, кто философию Нового времени видел хотя бы из окна. Чтобы нащупать эту опору Декарт вводит в своё рассуждение фигуру Злокозненного гения — существа с практически безграничными возможностями мухлевать и водить нас за нос. Любой опыт, любой принцип может быть подменён им таким образом, что человеку невозможно будет понять, происходит ли с ним всё во сне или наяву. В мире, который управляется этим демиургом, нет ничего достоверного и всё требует сомнения.

В этом рассуждении Декарт противопоставляет Злокозненного гения Богу. И именно Бог оказывается спасительным условием достоверности нашего самосознания. Ведь как ни пытайся подсовывать человеку фальшивый опыт, как ни путай верх и низ, остаётся то, что спутать невозможно, а именно само событие мышления. Я могу сомневаться в том, что мыслю правильно, но в том, что мыслю Я, сомневаться я не могу. Доподлинно мыслить мысль значит, тем самым, мыслить то, что истинно. Здесь обмануть себя уже невозможно. У этой замечательной тавтологии есть одно подспудное предположение, которое Декарт разделяет практически со всеми классическими теориями своего времени, а именно, что Бог не может быть обманщиком. С этим мало кто будет спорить и сегодня. Обман противоположен истине, а раз Господь — это и есть истина, тогда, если Бог сам по себе не является обманом, то, конечно, не будет и обманщиком, это его самоограничение, такое же, как и в шутке про бесконечно тяжёлый камень.

У этого, казалось бы, незначительного утверждения есть три совершенно грандиозных следствия.

Во-первых, это означает, что Бог мёртв. Мёртв в прямом смысле, ведь что для нас значит живое присутствие другого существа? Что он может оказаться для нас обманщиком. То есть мы признаём в другом его способность действовать по собственной воле вопреки нашим ожиданиям. Возможность обмана — это решающий признак присутствия. Более того, этот признак и является залогом нашей способности верить и доверять иному субъекту. В этом смысле «верить в Бога» означает не верить в его существование (тогда эта фраза довольно бессмысленна), а верить ему, как мы верим близкому в том, что он по своей воле действует ради нашего блага. Лишая Бога возможности обманывать, он лишается и живой личности, становится лишь формальным условием и обстоятельством существования нашего Я, времени, пространства и прочей априорной ерунды. Такой Бог уже неотличим от правила или закона — так что Кант чуть позже, уже совсем бесстыдно назовёт его «регулятивным принципом».

Но достаточно вспомнить историю жизни Авраама, чтобы увидеть, насколько Бог любит обманывать. И не просто легонько водить за нос, прикалываться и подшучивать, а доводить человеческое сердце до последнего исступления. Зачем ему это нужно? опять же, вопрос веры. В махаянском буддизме есть замечательный принцип «упайя» — уловка, с помощью которой Будда выводит из горящего дома человека, который не понимает, что тот горит. О ноже, занесённым над Исааком можно подумать в том же ключе. Конечно, на представлении о том, что весь мир держится божественным произволом, системы достоверного знания не построишь и природу себе не подчинишь, но действительно ли нам весь этот прогресс и власть над природой нужны без рыцарства веры — вопрос открытый.
вообще конечно
Большую половину жизни Декарт отбивался от упреков в безбожии, что понятно — естественный свет разума, в котором, по картезианскому убеждению, человек должен увидеть мир, не предполагает ни обязательного чтения писания, ни исполнения ритуалов. Человечеству…
Во-вторых, мёртвый Бог, превратившийся в принцип, тут же становится абсолютным повелителем и деспотом для своего творения, неспособным на любовь и милосердие, поскольку это вещи, которые требуют живого участия. Каким бы строгим не был Отец, чадо его всегда может надеяться на милость, как можно надеяться на милость присяжных или судьи, однако у закона мы милости просить не можем, закону можно лишь соответствовать и подчиняться. Мысля высшую власть как безличный принцип, мы по тому же образцу и власть мирскую принимаем как машину по производству запретов и исполнению наказаний. Тот факт, что в политических системах некоторых стран пока остаются ржавые, но еще работающие механизмы, способные учитывать живое присутствие человека, имеющего хоть какое-то самостоятельное существование вне тела суверена, места, где власть ещё может посмотреть в глаза подвластному — это чудо, источником которого является поистине мистическая прозорливость отдельных мыслителей, по совпадению обладавших ещё и политической волей.

Ну и в-третьих. Если Бог отрезан от своего творения, то роль обманщика должна отводиться кому-то другому. Декарт не зря вводит фигуру злого демона, ведь действительно, кому как не дьяволу теперь отдаётся мир для бесконечного обмана. Уже Мильтон, почти современник Декарта, показывает Сатану, как грандиозно гордую личность, в клопштоковской Мессиаде дьявол однозначно заслуживает сочувствия, у романтиков он вообще становится прекрасным героем, который силой своей личности противостоит обезличенному мировому порядку. Фауст, который решает, что разорвать договор с дьяволом было бы нечестно — тут самый яркий пример. Там, где божественная правда становится нерушимым принципом, дьявол начинает требовать к себе морального и человеческого отношения. Вочеловечиваться.

Многим мировым традициям было хорошо известно, что Сатана, в том или ином виде, есть просто персонификация нашего собственного Я, постулированная индивидуальность. Я и есть главный обманщик, который постоянное децентрирует собственное существование. Когда мы говорим «взять себя в руки» или «владеть собой» мы предполагаем, что есть некто внутри нас, кто владеет, и некто, подчинённый ему. Для того, чтобы противостоять обману, человек может выделить часть собственного Я во вне, в мир внешний, объективировать себя в демоническом образе обманщика, как это сделал и Декарт, чтобы потом поймать этого демона за руку. Но это не отменяет того, что источником образа остаётся наша собственная душа. Когда апостол Павел пишет: «И уже не я живу, но живёт во мне Христос», он имеет в виду отказ от собственного Я и полное доверие живому Богу, который не лишая человека субъектности, действует через него. Там, где Бог обманывал человека ради его спасения, Сатана (то есть мы сами) обманываемся на погибель.
В Пустозерской тюрьме после вторичного урезания языка Епифаний две недели плачет и молится всем святым и Господу с просьбой вернуть ему язык, потому как нечем ему теперь возрадоваться и восхвалить Бога. «Господи, свет мой, — причитает он, — куды язык ты мой дел? Ниж сердце мое не веселится, но плачет, и язык мой не радуется, и нету его во устах моих». После столь экспрессивных слезных молитв и причитаний было ему видение. Он — на просторном прекрасном поле («и дивлюся красоте и величеству поля»), а на воздухе перед ним «лежат» два его языка — один отсеченный в Москве, другой — в Пустозерске. Последний «зело краснешенек». Епифаний взял его, «дивяся много красоте его и живости его». После этого видения язык опять отрос у мученика за веру.

[Бычков В. Русская средневековая эстетика XI–XVII века. 1995]
Грустные последствия лазания по деревьям. Фронтиспис из Происшествий юности (1819)
Холодный тонкий снег, прорезающий темноту — моё любимое состояние света.
Северное сияние есть особый мир, населенный погибшими насильственной смертью; красноватый отсвет есть их пролитая кровь, а лучистые переливы — души, играющие в мяч головой моржа.

[СВ Азия. Чукчи]