вообще конечно
2.08K subscribers
662 photos
3 videos
9 files
61 links
будто крестьянин, что ждёт, чтоб река протекла, а она-то катит и будет катить волну до скончания века
Download Telegram
Открытка редакторам.
[Джеймс Джойс, гранки «Улисса»]
Абсолютно бессмысленно и нелепо запрещать человеку шутки на священные темы. И по очень простой причине: все темы — священны, других на свете нет. Любое мгновение человеческой жизни поистине потрясает. Каждый шаг, каждое движение пальца так глубоки и значительны, что, задумавшись над этим, мы сошли бы с ума.

Если нельзя смеяться над смертным ложем, нельзя смеяться и над пирогом: ведь пирог, когда займешься им серьезно, приобретает тесную связь со смертным ложем. Если нельзя шутить над умирающим, нельзя шутить ни над кем: ведь каждый человек умирает, кто медленнее, кто скорее. Короче, если мы не имеем права шутить на серьезные темы, мы не должны шутить вообще.

Так и считали в старину пуританские аскеты (которых, кстати сказать, я глубоко уважаю). Они действительно считали и говорили, что шутить нельзя, ибо жизнь слишком для этого серьезна. Таков один из двух последовательных взглядов. Но возможен и другой — тот, которого придерживаюсь я: жизнь слишком серьезна, чтобы над нею не шутить.

…Смеяться можно над чем угодно, но не когда угодно. Действительно, нельзя шутить в определенные минуты. Мы шутим по поводу смертного ложа, но не у смертного ложа. Жизнь серьезна всегда, но жить всегда серьезно — нельзя.

[Честертон. Обвинение в непочтительности. (пер. Н.Л.Трауберг)]
вообще конечно
Абсолютно бессмысленно и нелепо запрещать человеку шутки на священные темы. И по очень простой причине: все темы — священны, других на свете нет. Любое мгновение человеческой жизни поистине потрясает. Каждый шаг, каждое движение пальца так глубоки и значительны…
Гениальное в своей простоте замечание Честертона о том, что современная мораль не способна провести границу между содержанием и контекстом, в котором это содержание воспроизводится. Связано это, как мне видится, с исторической подменой оппозиции публичное/приватное на оппозицию социальное/интимное и в каком-то смутном виде аналогично смещению акцента с позитивной свободы на негативную, случившееся в Новое время.

Вообще, удивительно, что несмотря на вихревую энтропию, через которую прошёл XX век, мы по-прежнему во многом продолжаем жить категориями викторианской морали, суть которых как раз и состоит в жёстком разграничении интимного и социального. Всё, что находится в пределах личных границ, нарекается здесь пространством подлинной свободы, но свободы очень странной, свободы под покровом ночи, которая неизменно склоняет нас к извращению, тайным желаниям, мыслям о смерти и хрупкости собственной жизни. Из этих мыслей, если они не окружены и не поддерживаются социальным порядком, может родиться только одинокое чудовище, монстр, фигуру которого в своё время хорошо описал Фуко. Всё социальное напротив, стремится к тому, чтобы сформировать образ солнечного благочестия, успеха, внешне одобряемого стереотипа (каким бы он ни был).

Социальное, в отличие от публичного, существует в форме автономного организма и потому относится враждебно к интимному, воспринимает его как инородное тело. В этом смысле всю эпоху Нового времени можно представить как процесс поглощения и без того узкого пространства внутренней жизни ползучей и липкой социальностью. Она выключает любое ненормативное поведение, стремится нормализовать, превратить всякое проявление живой харизмы в институт или индустрию, и потому вместо морального примера личного благородства, отваги, доброты, честности и т.д., здесь начинают заботиться об общих параметрах этого организма, то есть рождаемости, уровне насилия, преступлений, средней зарплате и т.п. По этой же причине главным механизмом «воспитания» становится не личный пример, но коллективный запрет, осуществляемый через власть большинства.

В этом месте сходятся «современные консерваторы», запрещающие всё, что разрушает традицию (которую они любят называть тысячелетней, но которая на самом деле почти никогда не выходит за пределы XIX века), и прогрессивное движение, с его тягой к исправлению и улучшению общества, ратующее за запрет всего, что этому прогрессу мешает: обычно это искоренение репрессивных стереотипов или угнетающих форм репрезентации социальных групп, обделённых какими-то привилегиями. Поразительно насколько различны два этих течения в эстетическом отношении и насколько сходны в способах морализации любых общественных явлений — корни и тех и других питаются останками викторианской эпохи.

В этом смысле шутка — один из немногих каналов связи между территориями социального и интимного. Хорошая острота — всегда парадокс, и потому она будоражит ровную поверхность общественных норм или изменяет их иерархический порядок, подтачивая устоявшиеся стереотипы как тех, кто живёт традицией, так и тех, кто грезит утопией. Её двойственный статус заключается в том, что шутка одновременно всех устраивает, ибо выявляет условность любого социального порядка и безусловность личного отношения к нему, и в то же самое время раздражает тех людей, кто уже успел целиком отдать своё Я какой-то социальной идентичности.

Честертон был человеком с выдающейся самостью и действовал как политический, а не социальный субъект, потому для него шутка — это способ осуществить в мире собственную харизму, расширить границы своего Я сверх пределов внутренней интимной жизни. И эти пределы, надо сказать, достаточно широки, чтобы начать видеть проявление священного в мире, а не только внутри хорошо охраняемых личных границ.
Записываемся на ноготочки.

[Нина Малышева. Маникюр. Дулево. 1954]
Кай сидел на полу и из осколков классовой борьбы пытался сложить слово «СТАЛИН».

[Светлана Голембовская. Первое слово. 1930-е]
Эпиктет о том, что должен делать человек:

τί γὰρ ἄλλο δύναμαι γέρων χωλὸς εἰ μὴ ὑμνεῖν τὸν θεόν; εἰ γοῦν ἀηδὼν ἤμην, ἐποίουν τὰ τῆς ἀηδόνος, εἰ κύκνος, τὰ τοῦ κύκνου. νῦν δὲ λογικός εἰμι· ὑμνεῖν με δεῖ τὸν θεόν. I.16.20-21

«Ибо что еще я, хромой старик, могу делать, кроме как воспевать бога? Если бы я был соловьем, я делал бы то, что полагается соловью, если бы лебедем — то, что полагается лебедю. Я же — существо разумное: значит, должно мне прославлять бога».
И ещё о красоте. Караваджо однажды оскопил сутенёра, с которым не поделил проститутку. В Риме он сколотил уличную банду из архитекторов и терроризировал город. По вечерам он прогуливался, ища встречи с недостаточно почтительным прохожим - такого можно было вызвать и тут же на месте убить. Однажды Караваджо вступил в Мальтийский орден (промышлявший тогда в основном пиратством), но был изгнан за буйный нрав. Бежал из тюрьмы. В Неаполе его страшно изуродовали за какие-то старые грехи. До конца жизни он спал с ножом.

Бенвенуто Челлини впервые ранил человека в уличной драке в шестнадцать. Однажды он зарезал убийцу своего брата (убийца был капралом папской гвардии при исполнении, а брат нарывался, Челлини и сам это признавал). По счастливой случайности и по протекции викария Христова Челлини избежал суда, потом командовал артиллерийской батареей при обороне замка Св. Ангела (случайно зашёл, посмотреть на осаду). После размолвок с конкурентами он везде ходил с любимой аркебузой и с толпой вооруженных друзей. Любил попойки у Микеланджело, куда запрещалось являться без продажной женщины. В тюрьме его пытались отравить алмазной пылью.

Художники тогда оставляли за собой длинный след из вдов, судебных приговоров и красивых вещей - красивых настолько, насколько вообще возможно. Полотна наёмников, авантюристов, бретёров, убивавших друг друга на улицах из мести и от скуки, бросавшихся за красивыми содержанками из города в город, от герцогского двора к папскому за деньгами и славой - их полотна источают божественный свет. Полотна современных мещан из субурбии, пацифистов и веганов, не источают ничего кроме мучительного бессилия.

Рациональная, безопасная, сытая, гуманная современность не может повторить десятой части той красоты, которую делали в жестоком и чудовищном по прогрессивной мерке шестнадцатом веке. Почему? Разве простой добропорядочности недостаточно? Вероятно, нет.

Причина повсеместного упадка цивилизации - физическое (именно физическое) вырождение образованного слоя. Люди, которые способны осмыслить прожитое, теперь за редким исключением не способны ничего прожить, а способные прожить не могут ничего осмыслить.
Ангелы отважно сражаются с чертями за души людей, пытаясь унести в Рай как можно больше.

[Буонамико Буффальмакко. Триумф смерти. 1330-е. Пиза, Кампосанто]
Из-за того, что «проясняющая потаённость» в меру своего проявления всё больше будет оказываться потайной, образуется надёжность, которая как раз и проясняет всё. Бибихин, «Собственность. Философия своего».

В среде итальянских платоников и гуманистов можно различить два лагеря: почитатели красоты как совершенства пропорций и поклонники прекрасного как сокровенного. Как можно объяснить, что есть невероятно ладно сложенные женщины или замечательно написанные картины, которые не оставляют в сердце никакого следа? Зачем нужна верная пропорция без луча грации? Почему именно это сочетание чёрных глаз, округлого бедра и тонкой линии руки необъяснимо прекраснее, чем совершенная гармония всех отдельных частей тела, приведённая к разумному порядку? Многие платоники радовались обнаружению эпистемологической границы, совсем не впадая в меланхолию среди разбросанных линеек, рубанков и циркулей. И глубочайшее сокрушение надежды постичь и воплотить прекрасное, и восторг перед его потаённостью были возможны только потому, что за всяким мутным стеклом слабого зрения стоял Бог. То есть была возможна перспектива сильного взгляда, а значит и глубина отклика — они зачастую пропорциональны друг другу. Бесконечно близкий, бесконечно далёкий Бог как тайная мера. Красота — это радость и печаль перед неназываемым, несказанным, и потому самым надёжным, заставляющим нас присягнуть невидимому в видимом.

Да здравствует методологический анархизм! Поднять стяги gracia и maesta!
вообще конечно
Из-за того, что «проясняющая потаённость» в меру своего проявления всё больше будет оказываться потайной, образуется надёжность, которая как раз и проясняет всё. Бибихин, «Собственность. Философия своего». В среде итальянских платоников и гуманистов можно…
У Аби Варбурга на эту тему есть замечательный текст «Искусство портрета и флорентийское общество», в котором он рассматривает рождение портрета, как своего рода реакцию на ренессансный платонизм. И действительно, если задуматься, то портрет изначально и по сути своей никак не связан с идеалом, но существует скорее как простое подражание внешним человеческим формам. В этом смысле написать «правильный» портрет может только ремесленник и для Варбурга существенно, что Гирландайо, чьи портреты к этому подражанию близки, воспитывался в семье ювелира и воспитывался, разумеется, как мастеровой.

Конкретика портрета, как считал Варбург, напрямую связана с вотивными статуэтками, которые становятся невероятно популярными в XV-XVI веке. Донаторы часто жертвовали церквям экс-вото, воспроизводившие их внешность во всех мелких деталях. В церквях того времени повсюду висели слепки разных частей тела: сердца, ноги, гениталии, головы. При этом важно, что это был именно слепок, то есть проекция реальной формы части тела. Вотивные статуи посвящались Богу с целью излечения, поэтому требовалось портретное сходства, для того, чтобы господь знал, кто именно к нему обращается с просьбой.

Варбург пишет: «Церковь Сантиссима Аннунциата даровала выдающимся горожанам и знатным чужакам вожделенную привилегию при жизни устанавливать в храме собственную восковую фигуру в натуральную величину, одетую в подлинные одежды донатора. Ко времени Лоренцо Медичи производство подобных восковых фигур — voti — стало почтенной профессиональной отраслью искусства. <…> Сам Лоренцо Медичи <…> заказал Орсино Бенинтенди свою восковую фигуру в натуральную величину, трижды в разных костюмах представленную во флорентийских храмах». (Аби Варбург. Великое переселение образов. 2008. С. 60-61.)

Масштаб распространения этого явления мы вряд ли сегодня можем оценить по достоинству. Популярность экс-вото в XV-XVI веке была столь высока, что в церквях стало не хватать места для прихожан. Фигуры стали подвешивать к потолку, при этом порой приходилось укреплять стены храма связями, так как весило всё это слишком много, учитывая, что донатор мог отправить не просто восковую версию себя в полный рост, но ещё и своего коня, тоже в натуральную величину.
вообще конечно
У Аби Варбурга на эту тему есть замечательный текст «Искусство портрета и флорентийское общество», в котором он рассматривает рождение портрета, как своего рода реакцию на ренессансный платонизм. И действительно, если задуматься, то портрет изначально и по…
Подобная традиция отсылает прежде всего не к греческому (платоническому) прошлому, а к римской истории, где подобные натуралистические портреты были связаны с культом мёртвых и изготавливались со снятых с лица слепков. В этом процессе существенно то, что когда вы создаёте подобную маску или фигуру, то вы не можете идеализировать образ, наполнить его каким-то метафизическим содержанием, превратить человека в субъект. Варбург считает, что традиция ремесленного, миметического подражания наложилась на художественный контекст XV века и из этого смешения в итоге родился портрет. Поэтому ранние ренессансные портреты, вдохновлённые римской традицией, часто изображают людей без прикрас.

[Доменико Гирландайо. Портрет старика с внуком. 1480-е]
А вот что он пишет о портретах Лоренцо Медичи: «…Современные ему авторы единодушно воспроизводят вопиющие изъяны его внешности: близорукие глаза, приплюснутый нос с нелепо нависающей шишкой на конце (который, несмотря на свои размеры, не наградил своего обладателя тонким обонянием), необычно крупный рот, впалые щеки и блеклый цвет лица. Другие известные скульптурные или живописные портреты Лоренцо демонстрируют либо отталкивающую, перекошенную физиономию преступника, либо изможденные черты страдальца. Ничто не указывает на перекрывавшую все прочие качества притягательность этой прославленной гуманистической личности. Собственно, Гирландайо первым дает нам почувствовать на своей фреске ту одухотворенность, благодаря которой даже столь дьявольски обезображенное лицо могло быть неотразимо привлекательным». (Там же. С. 64.)

[Доменико Гирландайо. Утверждение устава францисканского ордена папой Гонорием III (деталь). 1482-1485]

[Андреа Вероккьо. Портрет Лоренцо Медичи. после 1478]
вообще конечно
У Аби Варбурга на эту тему есть замечательный текст «Искусство портрета и флорентийское общество», в котором он рассматривает рождение портрета, как своего рода реакцию на ренессансный платонизм. И действительно, если задуматься, то портрет изначально и по…
Внутренний субъект захватит и подчинит себе конкретность человеческой формы очень скоро, что в итоге приведёт искусство к тому самому психологизму, который сегодня нам кажется чуть ли не обязательным условием портрета, но на самом деле является всего лишь следствием победившей платонической традиции. Уже сам Варбург вчитывает в образ Медичи «одухотворённость», ибо простого подражания реальности для него недостаточно, чтобы оправдать большое искусство.
В издательстве АСТ наконец-то вышел перевод Патрий Константинополя, который сделал Андрей Юрьевич Виноградов. Я к этой книге написал вступительную статью, которую, правда, из-за своего объема пришлось разбить на две части и превратить в послесловие.

Текст источника немного путаный, но зато живой и насыщенный всякими интересными деталями. Особенно интересен он будет тем людям, которые до сих пор представляют Византию как исключительно самодержавную, монолитную, недвижимую, утопающую в золоте и православном ладане, империю. Оказывается, что там и язычеством интересовались, и в гороскопы верили побольше нас, и римские республиканские традиции помнили и чтили как могли, и священников частенько недолюбливали, и даже вопросами репрезентации женщин интересовались. В общем, были живыми и интересными людьми, а не ходячими памятниками самим себе. Хотя и про ходячие памятники в тексте тоже много всего есть.
Мода во время эпидемии. Запонки с изображением чумной палочки. ок. 1900. Сделал их, скорее всего, Карл Фаберже.