Вышла ещё одна прекрасная книга. Читать ее и грустно и весело. Грустно, потому что книга вышла после смерти автора (и не первая, вышедшая «после...»). «Посмертные произведения», как говорили столетие назад, это особый жанр. Текст прижизненный и текст посмертный, даже если это один и тот же текст, на самом деле два совершенно разных явления. Текст, существующий при жизни автора, всегда может быть исправлен, доделан, усовершенствован (первые публикации рассказов Чехова, например, в «Осколках» и эти же рассказы, изданные в сборнике, как правило, два отличающихся текста), даже если это никогда не будет сделано.
Потенциальная, допускаемая возможность изменения исключительно важна, как осознаваемый потенциал роста, как нереализованная, но имманентная новизна. Если применить это правило к себе, то станет понятно, что осознание собственных потенциальных возможностей, которые пусть даже никогда не будут реализованы, исключительно важно для общего сознания полноты себя, самоощущения. Розанов описывал это состояние как «чувствую, что могу потрясти весь мир – но не хочу этого делать». По отношению к прижизненному тексту также важна позиция автора, как Главного Наблюдателя – текст существует только с позиции наблюдателя, наблюдение устанавливает связь, выстраивает отношения с текстом, который чувствует это отношение. Мы не потому понимаем или не понимаем текст, потому что у нас настроены или не настроены мозги, а потому что сам текст или понимается или нет, способен произвести понимание или нет. Его отношение к нам так же важно, как и наше к нему. Раневская была не так уж неправа, когда говорила, что «Джоконда» сама выбирает, на кого производить впечатление, а на кого нет.
В этом отношении автор является главным, что не означает, что его собственный текст на некотором удалении столь же понятен, как и сразу после создания. Непонимание себя автором, способность текста начинать жить самостоятельно, создавать собственные структуры понимания себя это очевидное явление. Именно поэтому возникает столько проблем с интернетом – тексты в Сети начинают жить сами по себе, создавая логические и алогичные связи с другими текстами и когда мы пытаемся вновь ими овладеть, они ускользают от понимания.
Кроме того, автор не всегда знает, какая из его книг станет посмертной и это тоже важно. Так как многие авторы тогда не стали бы ее писать или написали бы иначе. Но он не знает. И когда такая книга написана, она незримо уже проводит вдалеке черту, которую можно перейти только один раз и только в одну сторону. Жизнь с этого момента идет иначе и некоторые это чувствуют. Волнуются, тревожатся, мечутся, не понимая, где источник беспокойства. А он рядом. В столе. В файле.
Гоголь ведь не случайно сжег второй том «Мертвых душ» - он спасался от призрака смерти, поселившегося рядом с ним. Вот если бы мы знали, какая из наших фотографий будет помещена на могильный памятник, мы, скорее всего, постарались бы ее не делать или тоже сделали бы иначе. И мы тоже не знаем, сделана уже эта фотография или нет. А если уже… Не оттого ли нам иногда без причины тревожно? Послушайте последний альбом Queen “Made in Heaven” и вы поймете, как звучат песни и музыка, когда автор точно знает, что не услышит их.
Но ту книгу, о которой мы скажем в конце, читать одновременно и весело. Она состоит из точных, насмешливых, иногда издевательских наблюдений за окружающей действительностью. Наблюдений-советов, которые серьезны именно своей иронией. Читая, понимаешь «да, это смешно, но это так, черт возьми и что-то с этим надо делать». Сочетать серьезность и иронию удавалось далеко не всем, выверять глубину трагизма смехом доступно немногим, но если это есть, перед вами настоящая литература. Таков Чехов.
Таков Умберто Эко. Книга, приятная даже на ощупь, имеет странное название «Набросок нового кота и другие несерьезные вещи» и представляет «ума холодные наблюдения и сердца горестные заметы», облеченные в иронию. Это как горькая таблетка в оболочке. Легче заходит, но лечит так же.
Потенциальная, допускаемая возможность изменения исключительно важна, как осознаваемый потенциал роста, как нереализованная, но имманентная новизна. Если применить это правило к себе, то станет понятно, что осознание собственных потенциальных возможностей, которые пусть даже никогда не будут реализованы, исключительно важно для общего сознания полноты себя, самоощущения. Розанов описывал это состояние как «чувствую, что могу потрясти весь мир – но не хочу этого делать». По отношению к прижизненному тексту также важна позиция автора, как Главного Наблюдателя – текст существует только с позиции наблюдателя, наблюдение устанавливает связь, выстраивает отношения с текстом, который чувствует это отношение. Мы не потому понимаем или не понимаем текст, потому что у нас настроены или не настроены мозги, а потому что сам текст или понимается или нет, способен произвести понимание или нет. Его отношение к нам так же важно, как и наше к нему. Раневская была не так уж неправа, когда говорила, что «Джоконда» сама выбирает, на кого производить впечатление, а на кого нет.
В этом отношении автор является главным, что не означает, что его собственный текст на некотором удалении столь же понятен, как и сразу после создания. Непонимание себя автором, способность текста начинать жить самостоятельно, создавать собственные структуры понимания себя это очевидное явление. Именно поэтому возникает столько проблем с интернетом – тексты в Сети начинают жить сами по себе, создавая логические и алогичные связи с другими текстами и когда мы пытаемся вновь ими овладеть, они ускользают от понимания.
Кроме того, автор не всегда знает, какая из его книг станет посмертной и это тоже важно. Так как многие авторы тогда не стали бы ее писать или написали бы иначе. Но он не знает. И когда такая книга написана, она незримо уже проводит вдалеке черту, которую можно перейти только один раз и только в одну сторону. Жизнь с этого момента идет иначе и некоторые это чувствуют. Волнуются, тревожатся, мечутся, не понимая, где источник беспокойства. А он рядом. В столе. В файле.
Гоголь ведь не случайно сжег второй том «Мертвых душ» - он спасался от призрака смерти, поселившегося рядом с ним. Вот если бы мы знали, какая из наших фотографий будет помещена на могильный памятник, мы, скорее всего, постарались бы ее не делать или тоже сделали бы иначе. И мы тоже не знаем, сделана уже эта фотография или нет. А если уже… Не оттого ли нам иногда без причины тревожно? Послушайте последний альбом Queen “Made in Heaven” и вы поймете, как звучат песни и музыка, когда автор точно знает, что не услышит их.
Но ту книгу, о которой мы скажем в конце, читать одновременно и весело. Она состоит из точных, насмешливых, иногда издевательских наблюдений за окружающей действительностью. Наблюдений-советов, которые серьезны именно своей иронией. Читая, понимаешь «да, это смешно, но это так, черт возьми и что-то с этим надо делать». Сочетать серьезность и иронию удавалось далеко не всем, выверять глубину трагизма смехом доступно немногим, но если это есть, перед вами настоящая литература. Таков Чехов.
Таков Умберто Эко. Книга, приятная даже на ощупь, имеет странное название «Набросок нового кота и другие несерьезные вещи» и представляет «ума холодные наблюдения и сердца горестные заметы», облеченные в иронию. Это как горькая таблетка в оболочке. Легче заходит, но лечит так же.
Forwarded from Теории и Практики
«Простота языка заслуживает не только уважения, но и почитания. Библия начинается с предложения, которое мог бы написать любой четырнадцатилетний подросток: "В начале Бог сотворил небо и землю"».
Как создать узнаваемую манеру письма:
https://bit.ly/2PQp5wJ
Как создать узнаваемую манеру письма:
https://bit.ly/2PQp5wJ
Проблема взаимопонимания сегодня становится одной из главных социальных проблем, комплексного решения которой не существует. Частный вопрос методологической школы «понимаете ли вы?» сегодня становится общим вопросом и даже общим местом, вопросом риторическим – ведь ясно, что нас чаще всего не понимают. Межвременье, в котором мы находимся, тем и опасно, что старое уже не помогает, а новое еще не работает. Поэтому трудно понять друг друга – один говорит на языке прошлого, второй настоящего, один на языке понятий, другой смутных воспоминаний, третий вещей, четвертый образов.
Особенно остро это ощущается во взаимоотношениях родителей и детей, тем более, что сегодня мы находимся в уникальном времени. Впервые в истории дети учат родителей, отчего выворачивается вверх дном вся привычная схема жизни и взаимоотношений и проблемы с ювенальной юстицией, которая целиком выросла из этого феномена, не самое здесь страшное. Не случайно уже возникают «школы родительских компетенций», в которых родителей учат общению с детьми. Как понять, кто прав и кто виноват, что можно говорить, а что нет, почему самое, на наш взгляд несущественное, оброненное, сделанное мимоходом, запомнится ребенком на всю жизнь, а главное, то, что мы внушаем, показываем и подчеркиваем, пройдет мимо.
Чужой опыт, здесь, безусловно, важен. Особенно если ребенок непростой и, повзрослев, хорошо помнит, что именно и как повлияло на него в родительском доме. Франц Кафка был именно таким ребенком. В ноябре 1919 года, когда Кафке было 36 лет и бОльшая часть жизни была уже прожита (хотя он об этом и не знал) он написал письмо отцу, в котором решил поговорить с ним, осмысляя и анализируя отношения всей жизни. Он послал это письмо матери с просьбой передать его отцу, но мать не сделала этого, а вернула письмо сыну «с несколькими успокаивающими словами».
Кафка в нем пишет несколько очень важных вещей: «как отец Ты был слишком сильным для меня, в особенности потому, что мои братья умерли маленькими, сестры родились намного позже меня, и потому мне пришлось выдержать первый натиск одному, а для этого я был слишком слаб». Проблема, как считает Кафка, в том, что отец, добрый и мягкий человек, скрывал эту доброту, а «не каждый ребенок способен терпеливо и безбоязненно доискиваться скрытой доброты» и, считая, что смелого и сильного юношу нужно воспитывать силой и резкостью, вел себя с ним жестко, вызывая противостояние. «Ты воздействовал на меня так, как Ты и должен был воздействовать, только перестань видеть какую — то особую мою злонамеренность в том, что я поддался этому воздействию». Кафка отмечает, как страшно для ребенка несоответствие между действием и реакцией – даже будучи маленьким, он хорошо понимал несправедливость этого несоответствия. Проблема отца была и в том, что он видел в маленьком ребенке только себя самого – ошибка, совершаемая сегодня наиболее часто и приводящая, как пишет Кафка, к сознанию собственного ничтожества, к отказу от самого себя. «Мне бы немножко ободрения, немножко дружелюбия, немножко возможности идти своим путем, а Ты загородил мне его, разумеется с самыми добрыми намерениями, полагая, что я должен пойти другим путем. Но для этого я не годился…».
Там есть еще много всего, но не будет преувеличением сказать, что всем родителям, страдающим от утраты понимания собственных детей, стоило бы прочесть это письмо - возможно, в нем есть ключ к решению проблем. Кроме того, перед тем, как начать читать произведения Кафки, нужно прочесть это его «письмо к отцу», тем более, что оно не очень большое. Тогда мы прикоснемся к одному из главных корней его творчества. И нам станут намного понятнее сумрачные интонации его текстов и страсть к кошмарам и снам, которые являются бесконечным выяснением отношений с самом собой и своими детскими страхами и сомнениями.
Особенно остро это ощущается во взаимоотношениях родителей и детей, тем более, что сегодня мы находимся в уникальном времени. Впервые в истории дети учат родителей, отчего выворачивается вверх дном вся привычная схема жизни и взаимоотношений и проблемы с ювенальной юстицией, которая целиком выросла из этого феномена, не самое здесь страшное. Не случайно уже возникают «школы родительских компетенций», в которых родителей учат общению с детьми. Как понять, кто прав и кто виноват, что можно говорить, а что нет, почему самое, на наш взгляд несущественное, оброненное, сделанное мимоходом, запомнится ребенком на всю жизнь, а главное, то, что мы внушаем, показываем и подчеркиваем, пройдет мимо.
Чужой опыт, здесь, безусловно, важен. Особенно если ребенок непростой и, повзрослев, хорошо помнит, что именно и как повлияло на него в родительском доме. Франц Кафка был именно таким ребенком. В ноябре 1919 года, когда Кафке было 36 лет и бОльшая часть жизни была уже прожита (хотя он об этом и не знал) он написал письмо отцу, в котором решил поговорить с ним, осмысляя и анализируя отношения всей жизни. Он послал это письмо матери с просьбой передать его отцу, но мать не сделала этого, а вернула письмо сыну «с несколькими успокаивающими словами».
Кафка в нем пишет несколько очень важных вещей: «как отец Ты был слишком сильным для меня, в особенности потому, что мои братья умерли маленькими, сестры родились намного позже меня, и потому мне пришлось выдержать первый натиск одному, а для этого я был слишком слаб». Проблема, как считает Кафка, в том, что отец, добрый и мягкий человек, скрывал эту доброту, а «не каждый ребенок способен терпеливо и безбоязненно доискиваться скрытой доброты» и, считая, что смелого и сильного юношу нужно воспитывать силой и резкостью, вел себя с ним жестко, вызывая противостояние. «Ты воздействовал на меня так, как Ты и должен был воздействовать, только перестань видеть какую — то особую мою злонамеренность в том, что я поддался этому воздействию». Кафка отмечает, как страшно для ребенка несоответствие между действием и реакцией – даже будучи маленьким, он хорошо понимал несправедливость этого несоответствия. Проблема отца была и в том, что он видел в маленьком ребенке только себя самого – ошибка, совершаемая сегодня наиболее часто и приводящая, как пишет Кафка, к сознанию собственного ничтожества, к отказу от самого себя. «Мне бы немножко ободрения, немножко дружелюбия, немножко возможности идти своим путем, а Ты загородил мне его, разумеется с самыми добрыми намерениями, полагая, что я должен пойти другим путем. Но для этого я не годился…».
Там есть еще много всего, но не будет преувеличением сказать, что всем родителям, страдающим от утраты понимания собственных детей, стоило бы прочесть это письмо - возможно, в нем есть ключ к решению проблем. Кроме того, перед тем, как начать читать произведения Кафки, нужно прочесть это его «письмо к отцу», тем более, что оно не очень большое. Тогда мы прикоснемся к одному из главных корней его творчества. И нам станут намного понятнее сумрачные интонации его текстов и страсть к кошмарам и снам, которые являются бесконечным выяснением отношений с самом собой и своими детскими страхами и сомнениями.
В 2003 году на Западе вышла книга Г.Хайнзона, которая может помочь понять очень многие мировые политические и общественные процессы.
Называется она «Сыновья и мировое господство: роль террора в подъёме и падении наций» (Sohne und Weltmacht: Terrorism, Aufstieg und Fall der Nationen). Она давно стала бестселлером, но на русский до сих пор не переведена.
Автор – специалист по истории цивилизаций, профессор Бременского университета, социолог, экономист.
К террору (какая, казалось бы, засаленная, СМИшная тема) он подходит с совершенно неожиданной стороны.
Он объясняет причины терроризма «злокачественным демографическим приоритетом молодёжи» и пользуется следующей методикой – сравнивает количество мужчин в социуме возрастом 40-44 лет с мальчиками возрастом до 4 лет.
Старение социума начинается тогда, когда на каждые 100 мужчин в возрасте 40-44 лет приходится меньше, чем 80 мальчиков в возрасте до 4 лет. В Германии, например, это соотношение равно 100/50, а в секторе Газа 100/464, Афганистане 100 /403, Ираке 100/351 и т.д. Насилие растет в тех обществах, где юноши от 15 до 29 лет составляют больше 30% от общего населения.
При этом важно, что причины насилия несущественны – оно возникает по определению. То есть насилие во имя насилия.
Сейчас в мире 67 стран с приоритетом молодёжи и в 60 из них либо геноцид, либо гражданская война. Автор считает, что помочь этим странам преодолеть войны, террор и насилие, используя экономическую и гуманитарную помощь не только невозможно. Это даже вредно - в некоторых случаях эта помощь и является причиной насилия, так как помощь (то есть когда не нужно заботиться о пропитании) стимулирует рождаемость.
Опасность усугубляется тем, что насилия возникает больше не в бедных, а богатых странах. Огромное количество молодежи сыто, но не востребовано и эта молодежь начинает протестовать. И этой молодежи все больше. Только за последние 100 лет население в мусульманском мире выросло со 150 миллионов до 1200 миллионов человек (прирост более 800%), в то время как в Китае прирост составил только 300%.
Между 1988 и 2002 годами в развивающихся странах родились 900 миллионов мальчиков мужского пола. К концу жизни нынешнего поколения в Афганистане будет столько же юношей моложе 20 лет, сколько во Франции и Германии, вместе взятых. К этому можно прибавить и то, что в той же Германии 52% из возрастной группы 18-32 хотят уехать, а их место занимают молодые мигранты.
Этим же механизмом Хайнзон объясняет и многие исторические события. Например, в XVI веке Португалия и Испания начали завоёвывать мир именно потому, что в этот период в семьях отмечалось внезапное увеличение числа детей. Коэффициент рождаемости повысился от 2-3 детей в семье до 6-7 детей, после того как в 1484 году указом Папы было объявлено, что искусственное ограничение рождаемости наказуемо смертью.
В результате средний возраст населения, составлявший 28-30 лет в 1350 году, снизился до 15 лет в 1493 году. Теперь в семьях было слишком много мальчиков, не знавших, к чему приложить свои силы, и многие предпочли стать колонизаторами и завоевателями. 95% конкистадоров (в Испании их называли «secundones» — вторые сыновья) были очень молоды. Поэтому и сегодня исламизм создан не исламом, а молодыми мусульманами.
По теме психологии и феноменологии террора написано много, но читать большую часть написанного невозможно - это аналитика в духе колонки "Мнения" газеты "Известия". По настоящему интересных, глубоких работ немного. Хайнзон – одна из них. И завтра будет представлена еще одна.
Называется она «Сыновья и мировое господство: роль террора в подъёме и падении наций» (Sohne und Weltmacht: Terrorism, Aufstieg und Fall der Nationen). Она давно стала бестселлером, но на русский до сих пор не переведена.
Автор – специалист по истории цивилизаций, профессор Бременского университета, социолог, экономист.
К террору (какая, казалось бы, засаленная, СМИшная тема) он подходит с совершенно неожиданной стороны.
Он объясняет причины терроризма «злокачественным демографическим приоритетом молодёжи» и пользуется следующей методикой – сравнивает количество мужчин в социуме возрастом 40-44 лет с мальчиками возрастом до 4 лет.
Старение социума начинается тогда, когда на каждые 100 мужчин в возрасте 40-44 лет приходится меньше, чем 80 мальчиков в возрасте до 4 лет. В Германии, например, это соотношение равно 100/50, а в секторе Газа 100/464, Афганистане 100 /403, Ираке 100/351 и т.д. Насилие растет в тех обществах, где юноши от 15 до 29 лет составляют больше 30% от общего населения.
При этом важно, что причины насилия несущественны – оно возникает по определению. То есть насилие во имя насилия.
Сейчас в мире 67 стран с приоритетом молодёжи и в 60 из них либо геноцид, либо гражданская война. Автор считает, что помочь этим странам преодолеть войны, террор и насилие, используя экономическую и гуманитарную помощь не только невозможно. Это даже вредно - в некоторых случаях эта помощь и является причиной насилия, так как помощь (то есть когда не нужно заботиться о пропитании) стимулирует рождаемость.
Опасность усугубляется тем, что насилия возникает больше не в бедных, а богатых странах. Огромное количество молодежи сыто, но не востребовано и эта молодежь начинает протестовать. И этой молодежи все больше. Только за последние 100 лет население в мусульманском мире выросло со 150 миллионов до 1200 миллионов человек (прирост более 800%), в то время как в Китае прирост составил только 300%.
Между 1988 и 2002 годами в развивающихся странах родились 900 миллионов мальчиков мужского пола. К концу жизни нынешнего поколения в Афганистане будет столько же юношей моложе 20 лет, сколько во Франции и Германии, вместе взятых. К этому можно прибавить и то, что в той же Германии 52% из возрастной группы 18-32 хотят уехать, а их место занимают молодые мигранты.
Этим же механизмом Хайнзон объясняет и многие исторические события. Например, в XVI веке Португалия и Испания начали завоёвывать мир именно потому, что в этот период в семьях отмечалось внезапное увеличение числа детей. Коэффициент рождаемости повысился от 2-3 детей в семье до 6-7 детей, после того как в 1484 году указом Папы было объявлено, что искусственное ограничение рождаемости наказуемо смертью.
В результате средний возраст населения, составлявший 28-30 лет в 1350 году, снизился до 15 лет в 1493 году. Теперь в семьях было слишком много мальчиков, не знавших, к чему приложить свои силы, и многие предпочли стать колонизаторами и завоевателями. 95% конкистадоров (в Испании их называли «secundones» — вторые сыновья) были очень молоды. Поэтому и сегодня исламизм создан не исламом, а молодыми мусульманами.
По теме психологии и феноменологии террора написано много, но читать большую часть написанного невозможно - это аналитика в духе колонки "Мнения" газеты "Известия". По настоящему интересных, глубоких работ немного. Хайнзон – одна из них. И завтра будет представлена еще одна.
Forwarded from Якеменко
В Сергиевом Посаде открыли памятник священнику Павлу Флоренскому.
Флоренский был одной из вершин того напряженного, замечательного и чрезвычайно сложного времени рубежа 19-20 столетий, рубежа, породившего сотни талантливейших людей. Это было интереснейшее время, когда все писали стихи, прозу, рисовали, выпускали книги, рассуждали и спорили, время настолько притягательное и сгущенное, что для того, чтобы оторваться от него, большевикам пришлось прибегнуть к террору и репрессиям.
Во Флоренском скрестилось сразу несколько путей, по которым шла культура того времени. Он был символистом – все его работы очень поэтичны, образны и представляют собой небывалый до того времени жанр философской, богословской, искусствоведческой художественной прозы. Он был богослов, он был математик, искусствовед, историк, философ, биолог, музеевед, полиглот… С одинаковой легкостью он читал лекции во ВХУТЕМАСе и Московской Духовной Академии, дружил одновременно с Троцким и Розановым и дерзостно посвящал свои труды Богоматери. Эти труды он сознательно усложнял даже внешне (достаточно посмотреть как издан знаменитый «Столп и утверждение Истины»), чтобы читатель подходил к книге со вниманием, читал ее с трудом, а не просто пробегал глазами строчки.
Если Леонтьев был последним византийцем, то Флоренский последним платоником. Он был умен каким-то нечеловеческим, небесным умом, что было шутливо отмечено в изданной еще до революции к 100-летнему юбилею Духовной Академии брошюре «Academiae Historia Arcana»: «Павел поп от многия его учености речь ведет темную и неудобь вразумительную: глаголет бо аще и языком русским, обаче словеча его Павловы иноземныя». Он в совершенстве владел искусством перевода языка одной культуры на язык другой и создал богословие, полностью стоявшее на уровне всей современной ему науки.
Он мгновенно приспосабливался ко всему, для него все служило предметом анализа и рефлексии. В 1920-е годы он занимался разбором художественных ценностей Троице-Сергиевой лавры и издал вместе с Ю.Олсуфьевым ряд ценнейших работ по крестам, иконам, панагиям монастыря – эти изданные на плохой бумаге, крохотным тиражом книги стали последним памятником ему. Оказавшись в заключении на Соловках, он стал заниматься морскими водорослями и создал «йод Флоренского», который и сейчас можно купить в аптеках, а его письма из лагеря составили недавно выпущенную антологию. Он так обогнал свое время, что оно не смогло ему этого простить и отомстило – он был расстрелян в 1937 году и могила его неизвестна. Примечательно, что никогда не ставился вопрос о его канонизации – слишком «сложносочиненная» фигура, споры о которой продолжаются до сих пор.
Возвращение его трудов на рубеже 1980-1990-х годов стало одним из самых ярких признаков того, что безвременье закончилось. Репринтное издание его «Столпа…» в 1990 году в приложении к журналу «Вопросы философии» стало потрясением и открыло «эпоху Флоренского». Потом в середине 1990-х было четыре тома в «Философском наследии», потом еще и еще… Советую тем, кто его не читал, начать с книги диалогов Флоренского с художницей Н.Симонович-Ефимовой – там много всего.
И вот, наконец, памятник. Наконец.
Флоренский был одной из вершин того напряженного, замечательного и чрезвычайно сложного времени рубежа 19-20 столетий, рубежа, породившего сотни талантливейших людей. Это было интереснейшее время, когда все писали стихи, прозу, рисовали, выпускали книги, рассуждали и спорили, время настолько притягательное и сгущенное, что для того, чтобы оторваться от него, большевикам пришлось прибегнуть к террору и репрессиям.
Во Флоренском скрестилось сразу несколько путей, по которым шла культура того времени. Он был символистом – все его работы очень поэтичны, образны и представляют собой небывалый до того времени жанр философской, богословской, искусствоведческой художественной прозы. Он был богослов, он был математик, искусствовед, историк, философ, биолог, музеевед, полиглот… С одинаковой легкостью он читал лекции во ВХУТЕМАСе и Московской Духовной Академии, дружил одновременно с Троцким и Розановым и дерзостно посвящал свои труды Богоматери. Эти труды он сознательно усложнял даже внешне (достаточно посмотреть как издан знаменитый «Столп и утверждение Истины»), чтобы читатель подходил к книге со вниманием, читал ее с трудом, а не просто пробегал глазами строчки.
Если Леонтьев был последним византийцем, то Флоренский последним платоником. Он был умен каким-то нечеловеческим, небесным умом, что было шутливо отмечено в изданной еще до революции к 100-летнему юбилею Духовной Академии брошюре «Academiae Historia Arcana»: «Павел поп от многия его учености речь ведет темную и неудобь вразумительную: глаголет бо аще и языком русским, обаче словеча его Павловы иноземныя». Он в совершенстве владел искусством перевода языка одной культуры на язык другой и создал богословие, полностью стоявшее на уровне всей современной ему науки.
Он мгновенно приспосабливался ко всему, для него все служило предметом анализа и рефлексии. В 1920-е годы он занимался разбором художественных ценностей Троице-Сергиевой лавры и издал вместе с Ю.Олсуфьевым ряд ценнейших работ по крестам, иконам, панагиям монастыря – эти изданные на плохой бумаге, крохотным тиражом книги стали последним памятником ему. Оказавшись в заключении на Соловках, он стал заниматься морскими водорослями и создал «йод Флоренского», который и сейчас можно купить в аптеках, а его письма из лагеря составили недавно выпущенную антологию. Он так обогнал свое время, что оно не смогло ему этого простить и отомстило – он был расстрелян в 1937 году и могила его неизвестна. Примечательно, что никогда не ставился вопрос о его канонизации – слишком «сложносочиненная» фигура, споры о которой продолжаются до сих пор.
Возвращение его трудов на рубеже 1980-1990-х годов стало одним из самых ярких признаков того, что безвременье закончилось. Репринтное издание его «Столпа…» в 1990 году в приложении к журналу «Вопросы философии» стало потрясением и открыло «эпоху Флоренского». Потом в середине 1990-х было четыре тома в «Философском наследии», потом еще и еще… Советую тем, кто его не читал, начать с книги диалогов Флоренского с художницей Н.Симонович-Ефимовой – там много всего.
И вот, наконец, памятник. Наконец.
Можно ли говорить сегодня о вере, о вечности, о любви так, чтобы это не казалось пошлым, ходульным, банальным, вычурным и неестественным? Наверное, если не вздыхать, не пошлить, не добавлять соли к тому, что уже посолено и не отнимать сладости у сладкого. Если не пытаться объяснить одну необъясненную категорию с помощью другой, еще более необъясненной. Попробовать отказаться от стандартов, почерпнутых из благочестивой литературы, похожей на гербарий – храниться будет вечно, но зачем? Неужели такая сухая вечность лучше чем цветущая сиюминутность? Ведь хорошо, когда что-то так быстротечно, как цветы, ибо быстротечность это интонация красоты.
Что же такое вера? Это возможность. Когда, по Канту, «30 талеров возможных не меньше 30 талеров реальных», то есть когда будущее неотделимо от настоящего, когда важна уже имеющаяся сущность. Разумеется, есть люди, которым важна не сущность, а присутствие, но все таки лучше, когда ощущение вещи опережает вещь, то есть когда есть вера.
Когда вера отменяет смерть – возникает Христианство. Сегодня принято его бояться, а оттого и насмехаться над ним – смех развенчивает, делает страшное нестрашным, легким. Засмеялся – и не надо понимать. Эта боязнь понятна - слишком велика разница между ним и нами, между их верой-любовью и нашей верой-доверием. Масштаб всегда страшит, а заурядность привычна и безопасна. Не хочется думать, что в этом мире все изначально прекрасно и гармонично – у нас есть разум и совесть, чтобы мы знали, как в этом мире жить, мы сыты и одеты и имеем сотни поводов для радости потому что сами все портим и не хотим сознаться в этом.
Отсюда же и отношение к людям. Если верить, что весь мир стремится к энтропии, то немудрено, что все вокруг против нас и «сначала было плохо, а потом все хуже и хуже». Ругань, попреки, претензии… Но ведь вполне возможно, что злоба, ворчанье или странности, на которые мы жалуемся, - это просто попытка открыть нам глаза. Даже если мы знаем порок, мы знаем его мало. Вы скажете: «Да, я вчера погорячился», - а другим ясно, что вы вообще злой. Вы скажете: «Что-то я перепил», - а другим ясно, что вы вообще пьяница. Взгляд свыше отличается от нашего тем, что он (Он) видит всех, а мы - всех минус один. «Мы недоумки, забавляющиеся выпивкой, распутством и успехом, когда нам уготована великая ирадость. Так возится в луже ребенок, не представляя себе, что мать или отец хотят повезти его к морю. Нам не трудно, нам слишком легко угодить».
Вера (любовь) позволяет слышать то, что не высказано, видеть то, что не показано, понимать то, что не явлено до конца. Флобер некогда заметил: «Как зримы эти дороги Испании, нигде не описанные Сервантесом». Нередко самые лучшие слова те, что еще не высказаны, самая глубокая любовь та, что не выразила себя ничем, кроме взгляда. Ведь то, что меня видит, что-то от меня ждет. Нужно только отозваться. Стремление к совершенству само собой истребляет частности, в любви все становится слаженным и гармоничным, возникает полнота. В любви можно участвовать или целиком или не участвовать вообще – иначе выйдет не «что-то», а «ничто».
То самое ничто, что сегодня, в отсутствие любви и веры, наполняет миллионы душ. Это самое ничто очень сильно, достаточно сильно, чтобы украсть лучшие годы человека, отдать их не услаждающим грехам, а унылому заблуждению бессодержательной мысли. Ничто отдает эти годы на утоление слабого любопытства, отдает их постукиванию пальцами, притоптыванию каблуками, насвистыванию опротивевших ничтожных мелодий. Ничто отдает их длинным, туманным лабиринтам мечтаний, лишенных даже страсти или гордости, которые могли бы украсить их, причем, окунувшись однажды в эти мечтания, слабый человек уже не может стряхнуть их с себя».
Для того, чтобы понять свою веру (а она, по Чехову, "хоть какая-то" есть у каждого), как и свою любовь, стоит взять сборник эссе Клайва С.Льюиса (Тюмень., 2016). Ощущение диалога не проходит на протяжении всей книги, а великолепный, в чем-то страстный язык, не дает отвлекаться.
Что же такое вера? Это возможность. Когда, по Канту, «30 талеров возможных не меньше 30 талеров реальных», то есть когда будущее неотделимо от настоящего, когда важна уже имеющаяся сущность. Разумеется, есть люди, которым важна не сущность, а присутствие, но все таки лучше, когда ощущение вещи опережает вещь, то есть когда есть вера.
Когда вера отменяет смерть – возникает Христианство. Сегодня принято его бояться, а оттого и насмехаться над ним – смех развенчивает, делает страшное нестрашным, легким. Засмеялся – и не надо понимать. Эта боязнь понятна - слишком велика разница между ним и нами, между их верой-любовью и нашей верой-доверием. Масштаб всегда страшит, а заурядность привычна и безопасна. Не хочется думать, что в этом мире все изначально прекрасно и гармонично – у нас есть разум и совесть, чтобы мы знали, как в этом мире жить, мы сыты и одеты и имеем сотни поводов для радости потому что сами все портим и не хотим сознаться в этом.
Отсюда же и отношение к людям. Если верить, что весь мир стремится к энтропии, то немудрено, что все вокруг против нас и «сначала было плохо, а потом все хуже и хуже». Ругань, попреки, претензии… Но ведь вполне возможно, что злоба, ворчанье или странности, на которые мы жалуемся, - это просто попытка открыть нам глаза. Даже если мы знаем порок, мы знаем его мало. Вы скажете: «Да, я вчера погорячился», - а другим ясно, что вы вообще злой. Вы скажете: «Что-то я перепил», - а другим ясно, что вы вообще пьяница. Взгляд свыше отличается от нашего тем, что он (Он) видит всех, а мы - всех минус один. «Мы недоумки, забавляющиеся выпивкой, распутством и успехом, когда нам уготована великая ирадость. Так возится в луже ребенок, не представляя себе, что мать или отец хотят повезти его к морю. Нам не трудно, нам слишком легко угодить».
Вера (любовь) позволяет слышать то, что не высказано, видеть то, что не показано, понимать то, что не явлено до конца. Флобер некогда заметил: «Как зримы эти дороги Испании, нигде не описанные Сервантесом». Нередко самые лучшие слова те, что еще не высказаны, самая глубокая любовь та, что не выразила себя ничем, кроме взгляда. Ведь то, что меня видит, что-то от меня ждет. Нужно только отозваться. Стремление к совершенству само собой истребляет частности, в любви все становится слаженным и гармоничным, возникает полнота. В любви можно участвовать или целиком или не участвовать вообще – иначе выйдет не «что-то», а «ничто».
То самое ничто, что сегодня, в отсутствие любви и веры, наполняет миллионы душ. Это самое ничто очень сильно, достаточно сильно, чтобы украсть лучшие годы человека, отдать их не услаждающим грехам, а унылому заблуждению бессодержательной мысли. Ничто отдает эти годы на утоление слабого любопытства, отдает их постукиванию пальцами, притоптыванию каблуками, насвистыванию опротивевших ничтожных мелодий. Ничто отдает их длинным, туманным лабиринтам мечтаний, лишенных даже страсти или гордости, которые могли бы украсить их, причем, окунувшись однажды в эти мечтания, слабый человек уже не может стряхнуть их с себя».
Для того, чтобы понять свою веру (а она, по Чехову, "хоть какая-то" есть у каждого), как и свою любовь, стоит взять сборник эссе Клайва С.Льюиса (Тюмень., 2016). Ощущение диалога не проходит на протяжении всей книги, а великолепный, в чем-то страстный язык, не дает отвлекаться.
Издательство Кристины Потупчик сделало огромное дело - выпустило книгу М.Мейеровича о Шлимане. https://t.me/krispotupchik/1082 Эта книга была впервые издана в 1938 году. Ее автор погиб в годы Великой Отечественной войны и второй раз она увидела свет только через 28 лет. И вот, спустя еще 53 года, за которые эта книга стала библиографической редкостью, она издается вновь.
Достоинство труда М.Мейеровича не только в великолепном языке и захватывающей манере изложения, показывающей, что автор книги мысленно прошел и пережил весь сложный жизненный путь своего героя. А прежде всего в том, что эта книга для современного человека может заменить сотни пособий на тему «как добиться всего, не имея ничего».
Жизнь Генриха Шлимана лучшая иллюстрация к этому тезису. Сын полунищего пастора, он уходит из опостылевшего дома, скитается и нищенствует, больной и несчастный, он работает из последних сил. Все, что он может противопоставить этому миру – упорство, желание учиться и стремление выжить. И он выжил. Стал богат и успешен, после чего обнаружил, что главное в его жизни так и не случилось.
Не сбылась детская мечта увидеть гомеровскую Трою своими глазами. А значит, он ничего не сделал.
И он резко повернул свою жизнь. Бросил все и пошел за мечтой. Его называли мечтателем, фантазером, дилетантом и шарлатаном, над ним смеялся весь ученый мир Европы – начитался сказок и ищет по ним мифические города. Это все равно, что искать следы избушки на курьих ножках или остров Буян.
А он нашел. И доказал, что древний эпос не сказки, а источники. И тем самым совершил переворот в науке. Если бы не он, то, наверное, могло бы не быть ни работы Ключевского о житиях, как источнике, ни «исторических корней волшебной сказки» Проппа, ни многих других работ, доказывающих, что в истории ничего случайного, мимолетного нет.
А еще он показал, что настоящая наука не делится без остатка на методологию и инструментарий, что в ней, если она настоящая, всегда должна быть страсть, мечта, пронзающая всю жизнь от края и до края. Должна быть вера в предмет своей мечты и страсти, вера сильнее, чем в тех, кто написал об этом предмете десятки огромных и скучных книг.
Достоинство труда М.Мейеровича не только в великолепном языке и захватывающей манере изложения, показывающей, что автор книги мысленно прошел и пережил весь сложный жизненный путь своего героя. А прежде всего в том, что эта книга для современного человека может заменить сотни пособий на тему «как добиться всего, не имея ничего».
Жизнь Генриха Шлимана лучшая иллюстрация к этому тезису. Сын полунищего пастора, он уходит из опостылевшего дома, скитается и нищенствует, больной и несчастный, он работает из последних сил. Все, что он может противопоставить этому миру – упорство, желание учиться и стремление выжить. И он выжил. Стал богат и успешен, после чего обнаружил, что главное в его жизни так и не случилось.
Не сбылась детская мечта увидеть гомеровскую Трою своими глазами. А значит, он ничего не сделал.
И он резко повернул свою жизнь. Бросил все и пошел за мечтой. Его называли мечтателем, фантазером, дилетантом и шарлатаном, над ним смеялся весь ученый мир Европы – начитался сказок и ищет по ним мифические города. Это все равно, что искать следы избушки на курьих ножках или остров Буян.
А он нашел. И доказал, что древний эпос не сказки, а источники. И тем самым совершил переворот в науке. Если бы не он, то, наверное, могло бы не быть ни работы Ключевского о житиях, как источнике, ни «исторических корней волшебной сказки» Проппа, ни многих других работ, доказывающих, что в истории ничего случайного, мимолетного нет.
А еще он показал, что настоящая наука не делится без остатка на методологию и инструментарий, что в ней, если она настоящая, всегда должна быть страсть, мечта, пронзающая всю жизнь от края и до края. Должна быть вера в предмет своей мечты и страсти, вера сильнее, чем в тех, кто написал об этом предмете десятки огромных и скучных книг.
Telegram
Кристина Потупчик
Но есть и хорошие новости.
Наше крафтовое издательство редкостей подготовило к выпуску, отпечатало и я уже сейчас держу в руках первый труд — произведение Моисея Мейеровича — «Шлиман».
Успех и признание приходят только к тем, кто искренне верит в свое…
Наше крафтовое издательство редкостей подготовило к выпуску, отпечатало и я уже сейчас держу в руках первый труд — произведение Моисея Мейеровича — «Шлиман».
Успех и признание приходят только к тем, кто искренне верит в свое…
Смерть тема необъятная и говорить о ней можно долго, чего не позволяют рамки данного формата. Но некоторые заметки, предваряющие книгу на эту тему, сделать можно. Весь человеческий опыт показывает, что «общей смерти», «смерти вообще» не существует, она всегда адресна, индивидуальна, причем этот адрес никогда не совпадает с твоим, он всегда чей-то еще. Легко представить чужую смерть, но свою представить невозможно, хотя ее нельзя миновать. Толстой очень точно показал это состояние «непредставимости» в «Смерти Ивана Ильича».
Возникает парадокс – смерти нельзя избежать, но она противоестественна, ее не должно быть. На этом парадоксе строится все сопротивление человека смерти, конфликт человека со смертью является основной витальной силой.
Вера, часто неосознанная, в личное бессмертие живет в каждом человеке, что было зафиксировано как христианской традицией, так и психоанализом. Эта вера проистекает не столько из инстинктивного стремления уцепиться за жизнь, сколько из той самой онтологической непредставимости смерти для живого человека.Человек умирает, но остальное живое просто кончается и в этом в том числе ключевая разница между человеком и животным.
Если проанализировать причины страха смерти, то окажется, что нас больше интересует не что произойдет, а как произойдет. То есть мы боимся не смерти, а умирания и его форм. Смерть подводит итог жизни человека и определяет, кем он был, устанавливает смысл, «участвует в жизни», по выражению М.Мамардашвили. Ценность смерти в том, что она служит примером, завершает время и открывает вечность. Ощущение неизбежности смерти приводит большинство людей к мысли о необходимости что-то исправить. В обычной жизни главное и неглавное, важно и неважное перемешаны, но в преддверии смерти отбрасывается все случайное и остается то, что представляется человеку не только самым важным, но и оправдывающим его перед лицом смерти.
Достойная смерть может оправдать недостойную жизнь и наоборот – недостойная смерть накладывает печать на всю прожитую человеком жизнь, вызывает в сознании (особенно религиозном) множество вопросов об истинном образе и уровне жизни человека.
Смерть задает масштаб жизни, погребальный ритуал и надгробный монумент становятся сублимацией памяти о человеке.
Тело, оставшееся после смерти, является самым наглядным свидетельством о смерти, ее причинах, оно предусматривает локус погребения (могилу), которая надолго остается наиболее выразительным знаком ухода, имеющим многоуровневую семантику. Ритуал прощания и погребения формирует посмертное состояние человека и его тела, именно ритуал создает из тела семиотический объект и устанавливает с ним внешнее взаимодействие. С этой точки зрения тело человека продолжает находиться в контакте с окружающими и длить посмертное бытие человека, которое теперь заключено только в теле.
Именно это бытие возможно именовать смертью. Пропущенное через ритуал, данное бытие приобретает форму смерти и воспринимается как смерть. Не случайно в повседневной жизни осознание смерти человека обычно происходит не сразу, а проявляется постепенно именно в ходе ритуала и достигает апофеоза после его окончания (как в «Старосветских помещиках» Гоголя).
Теперь, мы надеемся, вам будет легче прочесть классическую работу Роберта Герца «Смерть и правая рука» (М., 2019), дающую очень много для понимания природы смерти.
Возникает парадокс – смерти нельзя избежать, но она противоестественна, ее не должно быть. На этом парадоксе строится все сопротивление человека смерти, конфликт человека со смертью является основной витальной силой.
Вера, часто неосознанная, в личное бессмертие живет в каждом человеке, что было зафиксировано как христианской традицией, так и психоанализом. Эта вера проистекает не столько из инстинктивного стремления уцепиться за жизнь, сколько из той самой онтологической непредставимости смерти для живого человека.Человек умирает, но остальное живое просто кончается и в этом в том числе ключевая разница между человеком и животным.
Если проанализировать причины страха смерти, то окажется, что нас больше интересует не что произойдет, а как произойдет. То есть мы боимся не смерти, а умирания и его форм. Смерть подводит итог жизни человека и определяет, кем он был, устанавливает смысл, «участвует в жизни», по выражению М.Мамардашвили. Ценность смерти в том, что она служит примером, завершает время и открывает вечность. Ощущение неизбежности смерти приводит большинство людей к мысли о необходимости что-то исправить. В обычной жизни главное и неглавное, важно и неважное перемешаны, но в преддверии смерти отбрасывается все случайное и остается то, что представляется человеку не только самым важным, но и оправдывающим его перед лицом смерти.
Достойная смерть может оправдать недостойную жизнь и наоборот – недостойная смерть накладывает печать на всю прожитую человеком жизнь, вызывает в сознании (особенно религиозном) множество вопросов об истинном образе и уровне жизни человека.
Смерть задает масштаб жизни, погребальный ритуал и надгробный монумент становятся сублимацией памяти о человеке.
Тело, оставшееся после смерти, является самым наглядным свидетельством о смерти, ее причинах, оно предусматривает локус погребения (могилу), которая надолго остается наиболее выразительным знаком ухода, имеющим многоуровневую семантику. Ритуал прощания и погребения формирует посмертное состояние человека и его тела, именно ритуал создает из тела семиотический объект и устанавливает с ним внешнее взаимодействие. С этой точки зрения тело человека продолжает находиться в контакте с окружающими и длить посмертное бытие человека, которое теперь заключено только в теле.
Именно это бытие возможно именовать смертью. Пропущенное через ритуал, данное бытие приобретает форму смерти и воспринимается как смерть. Не случайно в повседневной жизни осознание смерти человека обычно происходит не сразу, а проявляется постепенно именно в ходе ритуала и достигает апофеоза после его окончания (как в «Старосветских помещиках» Гоголя).
Теперь, мы надеемся, вам будет легче прочесть классическую работу Роберта Герца «Смерть и правая рука» (М., 2019), дающую очень много для понимания природы смерти.
Потребительские практики современной цивилизации заставляют потреблять отнюдь не только вещи. Потребляется пространство (туризм), время (сериалы, клубы), власть (Медведев, например, классический пример не власти, но «потребления власти») и, наконец, тело. Все изнурительные практики, направленные на похудение и трансформации себя являются именно примером потребления тела в консьюмеристской культуре, о чем писал еще Ж.Бодрийяр. Такое потребление неудивительно, ибо тело это то, что «под рукой», ближе всего и чем легче и нагляднее всего заниматься, это индикатор, по которому можно сегодня судить в целом об отношении людей к вещам, окружающему миру и даже к власти.
Вообще тело сегодня является ключевым концептом сегодняшнего бытия. Отсюда выстроилась и ценностная шкала – самое ценное в прямом и переносном смысле (то есть «продаваемое») это тело, самое ценное тело - молодое. Соответственно этой шкале вместе с практикой потребления тела возникли практики «телопроизводства», производящие тело без возраста (пластическая хирургия, ботокс, антивозрастные кремы и т.д.), которые бесконечно возвращают тело в «нормальное», то есть идеальное состояние. В связи с этим особое, фетишистское, почти мистическое значение приобретает гигиена, становящаяся формой инвестирования в собственное тело, которое становится настолько совершенным, что его можно без стыда демонстрировать окружающим. Поэтому стремление постоянно и максимально раздеваться на публике у самых разных категорий людей (визуально и словесно, в инстаграме, на пляжах и т.д.) – от «звезд» до обычной молодежи - наполнение телами разной степени обнаженности пространства СМИ свидетельствует не обязательно о распущенности, но связано с более глубокими процессами трансформации отношений к телу. В результате в здоровом теле уже не здоровый дух, а успешность и респектабельность.
Вокруг культа совершенного тела и молодости построено все – от индустрии фастфуда и развлечений до медицинских практик. Эпоху, когда главной социальной и культурной фигурой был взрослый, зрелый человек (дети и подростки были маленькие взрослые, они стремились скорее вырасти и стать такими, как родители, бабушки и дедушки), сменила эпоха господства и ценности молодости (теперь взрослые и пожилые усваивают подростковые привычки и практики - катаются на самокатах, развлекаются, красятся, одевают кроссовки и т.д.), когда дети и подростки не хотят взрослеть и остаются инфантильными до 30-35 лет. Отсюда недавно возникшие характерные субкультуры тамблер-герл и сэдбоев, точно отражающие эти перемены.
Проблеме «молодежного тела» посвящен малодоступный сборник «Pro Тело: молодежный контекст». (СПб., 2014). В нем представлены статьи о различных аспектах телесных практик молодежи – гигиенических, спортивных, пищевых, потребительских, о внутреннем конфликте молодого и зрелого тела. Сегодня на эту тему довольно немного работ и данная может послужить неплохим инструментом для самопознания. Кстати, нужно быть осторожнее со словом «молодежь» - старость начинается с того момента, когда в лексиконе появляется именно это словечко. Будем аккуратнее.
Вообще тело сегодня является ключевым концептом сегодняшнего бытия. Отсюда выстроилась и ценностная шкала – самое ценное в прямом и переносном смысле (то есть «продаваемое») это тело, самое ценное тело - молодое. Соответственно этой шкале вместе с практикой потребления тела возникли практики «телопроизводства», производящие тело без возраста (пластическая хирургия, ботокс, антивозрастные кремы и т.д.), которые бесконечно возвращают тело в «нормальное», то есть идеальное состояние. В связи с этим особое, фетишистское, почти мистическое значение приобретает гигиена, становящаяся формой инвестирования в собственное тело, которое становится настолько совершенным, что его можно без стыда демонстрировать окружающим. Поэтому стремление постоянно и максимально раздеваться на публике у самых разных категорий людей (визуально и словесно, в инстаграме, на пляжах и т.д.) – от «звезд» до обычной молодежи - наполнение телами разной степени обнаженности пространства СМИ свидетельствует не обязательно о распущенности, но связано с более глубокими процессами трансформации отношений к телу. В результате в здоровом теле уже не здоровый дух, а успешность и респектабельность.
Вокруг культа совершенного тела и молодости построено все – от индустрии фастфуда и развлечений до медицинских практик. Эпоху, когда главной социальной и культурной фигурой был взрослый, зрелый человек (дети и подростки были маленькие взрослые, они стремились скорее вырасти и стать такими, как родители, бабушки и дедушки), сменила эпоха господства и ценности молодости (теперь взрослые и пожилые усваивают подростковые привычки и практики - катаются на самокатах, развлекаются, красятся, одевают кроссовки и т.д.), когда дети и подростки не хотят взрослеть и остаются инфантильными до 30-35 лет. Отсюда недавно возникшие характерные субкультуры тамблер-герл и сэдбоев, точно отражающие эти перемены.
Проблеме «молодежного тела» посвящен малодоступный сборник «Pro Тело: молодежный контекст». (СПб., 2014). В нем представлены статьи о различных аспектах телесных практик молодежи – гигиенических, спортивных, пищевых, потребительских, о внутреннем конфликте молодого и зрелого тела. Сегодня на эту тему довольно немного работ и данная может послужить неплохим инструментом для самопознания. Кстати, нужно быть осторожнее со словом «молодежь» - старость начинается с того момента, когда в лексиконе появляется именно это словечко. Будем аккуратнее.
Хотелось бы поздравить всех с Новым годом. Пусть ваш следующий год будет лучше, чем этот, хотя, скорее всего, нас всех ждёт очень непростое время. Но это не страшно. Испытания всегда предлагают выбор - закончить или продолжить, уйти или остаться - и нормальный, «наш» человек, придя в состояние покоя, очень быстро начинает скучать по тому времени, когда был выбор. В окончательном решении всегда есть какая-то эсхатологичность, решенный окончательно вопрос есть зародыш конца мира, который наступит, когда решатся все вопросы или станет ясно, что нет ни одного правильного ответа на них. Поэтому да здравствует недосказанность, без которой нет ни Фауста, ни Онегина, ни «Мертвых душ», ни нашей живой души в целом!
Кроме того, жизнь стоит затруднять и усложнять вполне сознательно, иногда нам, умным людям, скучно жить именно потому, что не хватает сложности, переживаний, дополнительных цветов, полутонов. Мы киснем и протухаем в благостной, кисельной, выцветшей благодати, к которой сегодня стремится большинство и куда нас тащат окружающие, и никак не можем понять, что же это такое - все, наконец-то, хорошо, но почему же так скверно?
Нам хочется страдать страданиями других над старой книгой, любить безответно, нестись, чувствуя, как между ушей коня дует ветер рая, ворваться к кому-нибудь во главе мятежной толпы и «покончить со всем этим» раз и навсегда, чтобы потом… нет, не успокоиться, а опять искать страданий и трудностей. Всякая дорога из Иерусалима должна быть дорогой в Иерусалим – сказано давно, но точно. Однако и увлекаться теми самыми полутонами не стоит: умный человек отличается от глупца тем, что первый видит полутона, а второй не видит ничего, кроме полутонов.
Поэтому хочется пожелать всем тревог и трудностей – это наждак, который счищает ржавчину с сердца. Пожелать не уронить того, что дано с неба. Пожелать чувства вины, что не все сделано, а то, что сделано, далеко от совершенства. Ведь если нет чувства вины - нечего ждать перемен.
С Новым Годом!
Кроме того, жизнь стоит затруднять и усложнять вполне сознательно, иногда нам, умным людям, скучно жить именно потому, что не хватает сложности, переживаний, дополнительных цветов, полутонов. Мы киснем и протухаем в благостной, кисельной, выцветшей благодати, к которой сегодня стремится большинство и куда нас тащат окружающие, и никак не можем понять, что же это такое - все, наконец-то, хорошо, но почему же так скверно?
Нам хочется страдать страданиями других над старой книгой, любить безответно, нестись, чувствуя, как между ушей коня дует ветер рая, ворваться к кому-нибудь во главе мятежной толпы и «покончить со всем этим» раз и навсегда, чтобы потом… нет, не успокоиться, а опять искать страданий и трудностей. Всякая дорога из Иерусалима должна быть дорогой в Иерусалим – сказано давно, но точно. Однако и увлекаться теми самыми полутонами не стоит: умный человек отличается от глупца тем, что первый видит полутона, а второй не видит ничего, кроме полутонов.
Поэтому хочется пожелать всем тревог и трудностей – это наждак, который счищает ржавчину с сердца. Пожелать не уронить того, что дано с неба. Пожелать чувства вины, что не все сделано, а то, что сделано, далеко от совершенства. Ведь если нет чувства вины - нечего ждать перемен.
С Новым Годом!
Сегодня поговорим о жутковатой теме – нацистских концентрационных лагерях в несколько непривычном ракурсе - как феномене социальной жизни и общественной мысли Европы середины прошлого столетия. Почва для возникновения «феномена Освенцима» (назовем его так), считающегося сублимацией концлагеря, как явления, начала готовиться сразу после окончания Первой Мировой войны.
Система концлагерей была выстроена так, что смерть, которая обычно представляется, как некое мгновение перехода из временной жизни в вечную, как отрицание жизни, оказалась внесена непосредственно в жизнь и существовала в ней продолжительное время. То есть человека, которого раньше убивали (или он умирал) один раз в конце жизни, теперь убивали на протяжении жизни. В результате жизнь и смерть становились неразделимы между собой, смерть теряла признак конца жизни. В этой ситуации человек переставал понимать, жив он или мертв, и если жив, то можно ли назвать жизнью то, что хуже смерти.
«Ретроспективное существование» (по выражению Э.Фромма), то есть существование, когда все лучшее, все похожее на жизнь, осталось в прошлом, а будущего нет, лишь подчеркивали «пребывание в смерти». Одним из следствий системы концлагерей становится равнодушие к смерти. Человек оказывался постоянно находящимся между жизнью и смертью – он не имел сил и желания покончить с собой, но и не имел возможности жить. Возникала неизвестная ранее новая, «третья», пограничная форма существования, формировавшая новый тип человека, которого больше интересовало не «что произойдет», а «как произойдет». То есть боялись не смерти, а умирания и его форм.
Люди, немощные телом, но имевшие любую духовную опору, лучше переносили лагерную жизнь и чаще оставались в живых, чем физически сильные натуры. Скептики-интеллектуалы оказывались в Освенциме в ужасном состоянии. Разум, интеллект, образованность, начитанность, то есть то, что прежде составляло фундамент и стержень жизни, теперь превратилось в главного врага заключенного, становилось одним из ключевых факторов, ведущих человека к гибели.
Когда реальная смерть наступала, человек лишался последнего права – права оставить свой след, память о себе в этом мире. Еще при жизни в лагере человек лишался самоидентификации, имени, стереотипов поведения, способности мыслить, а после смерти превращался в пепел, не оставляя после себя даже могилы. В результате, Освенцим, по мнению Х.Арендт, впервые в истории предъявил миру парадоксальный «опыт несуществования», когда человек оказывался не нужен даже самому себе.
Провозгласив устами Ф.Ницше «смерть Бога», то есть абсолютного блага, Европа столкнулась в форме Освенцима с явлением Абсолютного Зла. Зла, которому нечего было противопоставить. В связи с этим после войны общественное сознание Европы столкнулась с неразрешимой задачей. Опыт религиозной оценки такого рода событий был к середине ХХ столетия утрачен, а описать и постичь произошедшее в обычных категориях оказалось невозможно, ибо то, что произошло, находилось за пределами любой рациональности и рассудительности, за границами любой науки. Поэтому данный феномен не понят и не осмыслен до сих пор.
Освенцим стал той чертой, перейдя которую, Европа изменилась навсегда. Исчезнув, «концентрационный мир», поставил перед европейским сознанием несколько вопросов, актуальных и сегодня. Первый сформулировал Т.Адорно, считавший, что Освенцим есть факт тотальной культурной катастрофы Запада. Он спрашивал, можно ли после Освенцима жить дальше? Ответ на этот вопрос давал С.Беккет, персонажи которого после Освенцима не столько «живут», сколько «выживают», словно на настоящую жизнь у них под гнетом памяти уже не хватает сил. Еще один вопрос - неужели нельзя было предвидеть этого? Кафка предвидел, но кто обратил на него внимание? И вопрос – если все тогда согласились с Освенцимом, значит ли это, что и я согласился бы? Попытку ответить на этот вопрос мы видим в конфликте поколений в 1960-е.
На эту тему не так много серьезных книг (П.Леви, Ж.Амери, Э.Фромм), но одна из лучших это «Просвещенное сердце» психолога Бруно Беттельхейма. Она есть в сети.
Система концлагерей была выстроена так, что смерть, которая обычно представляется, как некое мгновение перехода из временной жизни в вечную, как отрицание жизни, оказалась внесена непосредственно в жизнь и существовала в ней продолжительное время. То есть человека, которого раньше убивали (или он умирал) один раз в конце жизни, теперь убивали на протяжении жизни. В результате жизнь и смерть становились неразделимы между собой, смерть теряла признак конца жизни. В этой ситуации человек переставал понимать, жив он или мертв, и если жив, то можно ли назвать жизнью то, что хуже смерти.
«Ретроспективное существование» (по выражению Э.Фромма), то есть существование, когда все лучшее, все похожее на жизнь, осталось в прошлом, а будущего нет, лишь подчеркивали «пребывание в смерти». Одним из следствий системы концлагерей становится равнодушие к смерти. Человек оказывался постоянно находящимся между жизнью и смертью – он не имел сил и желания покончить с собой, но и не имел возможности жить. Возникала неизвестная ранее новая, «третья», пограничная форма существования, формировавшая новый тип человека, которого больше интересовало не «что произойдет», а «как произойдет». То есть боялись не смерти, а умирания и его форм.
Люди, немощные телом, но имевшие любую духовную опору, лучше переносили лагерную жизнь и чаще оставались в живых, чем физически сильные натуры. Скептики-интеллектуалы оказывались в Освенциме в ужасном состоянии. Разум, интеллект, образованность, начитанность, то есть то, что прежде составляло фундамент и стержень жизни, теперь превратилось в главного врага заключенного, становилось одним из ключевых факторов, ведущих человека к гибели.
Когда реальная смерть наступала, человек лишался последнего права – права оставить свой след, память о себе в этом мире. Еще при жизни в лагере человек лишался самоидентификации, имени, стереотипов поведения, способности мыслить, а после смерти превращался в пепел, не оставляя после себя даже могилы. В результате, Освенцим, по мнению Х.Арендт, впервые в истории предъявил миру парадоксальный «опыт несуществования», когда человек оказывался не нужен даже самому себе.
Провозгласив устами Ф.Ницше «смерть Бога», то есть абсолютного блага, Европа столкнулась в форме Освенцима с явлением Абсолютного Зла. Зла, которому нечего было противопоставить. В связи с этим после войны общественное сознание Европы столкнулась с неразрешимой задачей. Опыт религиозной оценки такого рода событий был к середине ХХ столетия утрачен, а описать и постичь произошедшее в обычных категориях оказалось невозможно, ибо то, что произошло, находилось за пределами любой рациональности и рассудительности, за границами любой науки. Поэтому данный феномен не понят и не осмыслен до сих пор.
Освенцим стал той чертой, перейдя которую, Европа изменилась навсегда. Исчезнув, «концентрационный мир», поставил перед европейским сознанием несколько вопросов, актуальных и сегодня. Первый сформулировал Т.Адорно, считавший, что Освенцим есть факт тотальной культурной катастрофы Запада. Он спрашивал, можно ли после Освенцима жить дальше? Ответ на этот вопрос давал С.Беккет, персонажи которого после Освенцима не столько «живут», сколько «выживают», словно на настоящую жизнь у них под гнетом памяти уже не хватает сил. Еще один вопрос - неужели нельзя было предвидеть этого? Кафка предвидел, но кто обратил на него внимание? И вопрос – если все тогда согласились с Освенцимом, значит ли это, что и я согласился бы? Попытку ответить на этот вопрос мы видим в конфликте поколений в 1960-е.
На эту тему не так много серьезных книг (П.Леви, Ж.Амери, Э.Фромм), но одна из лучших это «Просвещенное сердце» психолога Бруно Беттельхейма. Она есть в сети.